— Я заявление подал… — Вспомнил про свой «белый, билет», лежавший в кармане, и добавил тихо: — Может, нестроевую дадут хотя бы…
Малинин хлопнул по плечу:
— Просись в саперы! Во! Ты ж это дело знаешь!
Так он это сказал, что Егор поверил: в саперы возьмут!
Стоять они не могли — подмывало двигаться, вертеться. Малинин потащил Егора по сутолоке; выскочили на улицу, сгоняли до угла, где инвалид торговая рассыпными папиросами. Шикарно, не торгуясь, Малинин купил две «дели». Поспешили назад, опасаясь проворонить очередь, которая, конечно, едва сдвинулась.
— Закуривай, сапер! — подал Егору папироску, и тот, хоть не курил, не отказался.
Малинин достал «катюшу», долго стучал кресалом о кремень, ругался на паршивый трут, спрятанный в винтовочной гильзе. Рядом полно курильщиков, и старания его казались Егору зряшными.
— Да прикурим у кого-нибудь, — повторял он.
Малинин не слушал и все чиркал, палец ушиб, сунул в рот.
— Вот рядом мужик курит. Я у него сейчас…
Малинин удержал за рукав:
— Не рыпайся, понял?
Добыл искорку, запалившую трут, протянул Егору, потом закурил сам и шепнул, что не прикуривает принципиально — есть фронтовая примета: кто третьим прикурит, тому не жить…
Вокруг зашумели — кто-то полез без очереди, принялись оттаскивать, тот запетушился, зазвенел медалями. Малинин ввернулся в толпу, поднялся такой тарарам, что из двери выскочил капитан:
— Прекратить базар!
Малинин вернулся к Егору и все не мог успокоиться:
— Ну жук! Нашермачка, дуриком хотел пробраться! Чтоб я кому очередь отдал… — Затянулся, папироска разом — до половины. Малинин наклонился к Егору, внимательно и остро глянул в глаза. — У меня, Пчелин, отец погиб, дядя погиб и брат недавно погиб. — Курнул другую половину папироски, глубоко хватил воздух и, мешая слова с дымом, сказал медленно: — А я не погибну. Я фрицев до самого Берлина добью. И вернусь.
Егор видит, как затвердело его лицо, сузились глаза, и верит: все исполнится.
— Понимаешь, Пчелин, я остался последним в роду… Все мужики у нас погибли. — Примолк, стиснул папироску зубами. — Я так думаю: никакая меня пуля не возьмет. Мне надо наш род продолжать. Кончим войну, вернусь, женюсь сразу и детей заведу — кучу!
Егор о таком еще и не задумывался, нечто подобное виделось ему далеким, выплывавшим где-то в конце жизни, чуть ли не в старости.
— Ну, загнул, Малина…
— А что? Пока войну свалим, пока очухаемся — и в самый раз. Э-эх, сапер ты мой сапер!
И Егор отчетливо понял, что они давно уже взрослые. На фронт собираются — куда же взрослее. Значит, и остальное тоже не далеко и не так уж Малинин загнул.
А тот уж мундштук курил. Заметил, выплюнул, придавил каблуком, порылся в карманах, табаку не было и бежать на угол нельзя — очередь подходит.
И вот он вошел в свою дверь; и Егор в мыслях разговаривал еще с ним, его притяжение чуял, правоту его, силу; и жаль было, что так поздно разговорились о взрослом, настоящем. Впервые разговорились — и тотчас расставаться.
Мужик со шрамом пристроился на краешке скамейки; Егор подошел напомнить о себе, тот кивнул в сторону:
— Дружок твой?
— Учимся в одном классе.
— Ох-хо-хо… — вздохнул мужик. — Во как подпирает, совсем ребятишек берут… — Покачал головой: — Не приведи бог туда попасть. Не для школьников это… Сам я два раза раненный… Как жив остался, не знаю… Второй-то раз в голову. Лицо вон как попортило…
Он долго еще бормотал, вздыхал, качал головой.
Малинин выскочил в одной рубашке. Пальто и пиджак волочатся по полу, в руке бумага, которую он читает, не замечая коридорной толчеи.
— Вот, Пчелин, порядок! — помахал бумагой, сложил и стал натягивать пиджак. — Слушай, Пчелин, через сутки отправляемся, в школу я больше не приду. Я тебя, Пчелин, вот о чем прошу: зайди к матери, возьми книжки библиотечные и сдай. Понял? И еще: конспекты по химии, какие успеешь записать, сохрани для меня. Вернусь — десятый добью.
Надевая пальто, сунул руку с такой силой, что затрещала подкладка.
— Ну, Пчелин, до встречи в Берлине! Пока, брат! Ребятам привет! Скажи: напишу. Про книжки не забудь — сдай в библиотеку!
Быстро обнял, остро и внимательно посмотрел в глаза и скрылся в коридорной толпе.
— Эх-хе-хе… — сокрушенно кряхтит сосед.
Но Егор ничего уже не слышал и не видел.
— Иди, парень! — подтолкнули его.
И только тогда Егор заметил, что стоит перед дверью «28». Значит, сосед со шрамом уже прошел…
Шагнул в пустую, совсем тихую, ярко освещенную комнату.
— Документы, — не взглянув, бросил капитан, сидевший за столом напротив двери.
Протянул повестку, свидетельство об освобождении от воинской обязанности.
— Раздевайся — и к врачу, — капитан указал в сторону, и только тогда Егор увидел слева за вторым столом женщину-врача. Она что-то писала, и перед ней стоял сосед по очереди.
Наверное, тут было тепло, потому что Егор не почувствовал холода, когда разделся. Он понимал: надо успокоиться. Очень сердце прыгает. При таком волнении комиссия зарежет… Надо вот что — думать о другом… Три полена привез и уложил около печки. Хоть и сухие, а в теплом углу им еще лучше… Распилить на чурочки… опилки собрать…
Врачиха зовет… Чертово это волнение… За горло хватает…
Холодной трубочкой дотронулась — и даже присвистнула слегка, покачала головой. Попросила поприседать, опять послушала. Нахмурилась, переглянулась с капитаном, какой-то знак подала… Егор не понял, а капитан встрепенулся:
— Как? Такой рослый парень! И заявление вот его — доброволец. Мы обязаны…
— По чистой, — твердо перебила его врачиха и решительно черкнула что-то в бумагах.
— Это от волнения, — пересохшими губами объяснил Егор. — Когда не волнуюсь, то хорошо… — И заискивающе заглянул в лицо врачихи: — Нестроевую хотя бы.
— Нестроевую-то потянет? — подхватил капитан.
— Не годен, — бросила она с раздражением — и Егору: — Одевайся.
Очень уж быстро все произошло. Егор не мог опомниться. Нет, нет! Надо упорней попросить. Капитан тоже ведь за нестроевую. Что ей стоит — напишет другую статью…
— Товарищ капитан, я по заявлению моему. Я могу сапером, знаю миномет. Хоть в ремонтную бригаду, хоть строить что надо… — Задохнулся, схватил воздух — и к врачихе: — Понимаете, доктор: просто я волнуюсь, а когда не волнуюсь — могу работать…
— Следующий! — нетерпеливо позвала врачиха.
Он посмотрел на капитана, тот сочувственно кивнул, но тут же строго бросил:
— Одевайся, Пчелин!
Что за слова! Так просто решили… Как же теперь? Что ж остается? Малинин завтра едет. Попрощались до встречи в Берлине…
Шел по улице. Инвалид на углу еще продавал «дели»… Дребезжали трамваи. Ветер кидался снегом.
Малинин просил сохранить конспекты по химии…
Почему-то это мелькнуло. И тут Егор как-то совсем по-новому подумал об учебе, по-иному увидел себя и школу…
8
— Небо отоваривает землю снежной крупой.
Это Семенов о погоде сказал.
Чуть развиднелось. Ветер со снегом дерет щеки.
Вроде бы все пришли, и все ж не хватает кого-то… Егор подумал: «Малинина ждем». И каждый, наверное, так подумал. Но вслух не вспомнили, берегли про себя. Одиноко, сиротливо без него. Поежились под ветром, попрыгали, согреваясь, и неохотно потянулись к темным, забранным фанерой дверям метро.
Там внутри — синие лампы; лица в их свете странно и жутковато искажаются. Не привыкли к этому, хоть и могло бы за войну примелькаться.
Бегом спустились к кассам; на собранные деньги Старобрянский купил длинную ленту билетов, поднял над головой, и встречный ветерок протянул их желтой змейкой.
Контролерша перед эскалатором заворчала: некогда считать билеты и головы… Сзади — толпа. На работу спешат.
— В чем дело?
— Эй, контроль, поворачивайся!
Желчная тетка в солдатской ушанке и ватнике закричала на весь зал:
— Ишь, жеребцы, разыгрались! Гнать их на фронт! Дармоеды, бездельники!..
Инвалид на костылях тихонько укорял ее, подергивая за рукав:
— Ребятишки жа, мать, аль не видишь?
Голос ее резанул каждого. Обидно слышать такое — не дезертиры и от фронта никто не бежит.
Егор отвернулся — глядеть на нее не хотелось. Не только потому, что обидела всех. Где-то в глубине затлело даже нечто вроде жалости к ней. Такая озлобленность появляется от большой потери, но могла быть и просто от гаденького желания унизить незнакомых и, на ее взгляд, незаслуженно благополучных людей. И то, и другое было непростительно и жалко. Потери нынче у всех, и лить злобу из-за своей потери на других — не выход и не утешение. А желание унизить и вовсе отвратительно, жалко по скудости, по нищенству чувства. Это все подумалось, пока выскакивали на эскалатор.
— «Стойте справа, проходите слева!» — жестяно проскрипел Семенов слова таблички, висевшей под потолком. — «Тростей, зонтов и чемоданов не ставить!»
— Новобрянский, уберите трость с эскалатора!
— Это чей чемодан из крокодиловой кожи? Снять немедленно!
— Мой зонт! Верните зонт!
— В каких же учитесь, ребята? — с грустной добротой спрашивал инвалид. — В десятых? Ну-у-у, молодцы!
— «Молодцы», — не унималась желчная тетка, — Сам-то вон черный весь, изодранный. Их бы так — поглядели бы, что за молодцы!
— Ладно, мать, успеют еще, намаются, наломаются… Ох-хо-хо… Руки-ноги есть, а сил нет. Шаг шагнешь — два отдыхаешь… Пущай их побалуются, порезвятся ребятишки…
Как тепло здесь, просто по-летнему! Отогреться, оттаять, пальцами пошевелить без рукавиц…
Бегом к платформе через проем в бетонной стене, отгородившей эскалатор от зала станции, мимо деревянных откидных нар при выходе на перрон. Кто-то успел откинуть крюк, опустил полку, завалился под общий смех и захрапел с присвистом.
— Ребята, помните бомбежки? В бомбоубежища кошки первыми бежали… Сколько ж их было, кошек…
— Вспомнил! Кися, кис-кис!