— Мя-а-ау!
Поезд подошел. Нажали, плотным комом вмялись в вагон.
— А ну, штурманем! — весело кричит кто-то сзади. Огляделись в полутьме (на весь вагон пяток тусклых лампочек) — свои все затолклись. К Егору прижат молодой летчик, лейтенант в щегольской шинели. На глазах черные очки. Он слеп, но лицо розовощекое, юное.
— Штурманем еще, ребята! Впер-ред! — лейтенант подталкивает Егора плечом.
За летчиком едва поспевает девушка в пушистом платке. У нее скорбные глаза, она испуганно оглядывается.
— Маша, где ты? Ау! Такая штурмовка — ведомых растеряешь.
Девушка пробилась к нему, взяла под руку.
— Нашлась, нашлась, Маруся! Живем!
Женщины качают головами, вздыхают.
Но у Егора молодой летчик жалостливости не вызывает. Столько в нем веселого напора, столько силы внутренней, что страшное увечье как бы стирается. И веселость его не от отчаяния, видно — это всегдашняя природная его веселость. Рядом с ним удивительно светло и легко, и такое чувство, будто сам одолел что-то тяжелое, вышел победителем из схватки с судьбой — и теперь ничего уже не боишься.
Егор как мог растолкал соседей, чтоб девушке поудобней встать рядом с лейтенантом — единственное что успел сделать для него.
Вышли в тяжелый рассвет Сокольников. На трамвайной остановке толпа, простреленная снежными очередями. Ветер покрепчал, посырел — спасу нет на открытом месте.
В первый трамвай все не влезли. Отставшие приехали со вторым. Сбились в стайку, пошагали к воротам стройки. Руки вобраны в рукава, подняты истертые воротники, худые валенки и ботинки на ходу бьют продрогшую чечетку.
— Ханурики, запе-вай! — зычно пророкотал Старобрянский, и Семенов тотчас сипловато затянул:
Возьмите пример с доходяги,
Поедет он в поле пахать…
У ворот их поджидал человек в английском кожаном реглане и каракулевой шапке. Было странно видеть его, такого плотного и «довоенного», и у каждого шевельнулась в душе невольная неприязнь — ее независимо ни от чего вызывали все упитанные мужчины, носившие добротную штатскую одежду. Сейчас, правда, неприязнь эта длилась недолго. Увидев школьников, человек пошел навстречу, сильно приваливаясь на правую ногу. Фронтовик!.. Разом прощен реглан и шапка из каракуля.
— Опаздываем, ребята!
Вытянул руку с часами, укоризненно щелкнул по циферблату.
— Все собрались?
Тяжело поднялся на ступеньку проходной.
— Товарищи школьники! Мы вас позвали помочь строителям прибраться на новой станции метро. Называется она «Измайловский парк». Вам дадут носилки, лопаты, метлы и покажут, куда носить мусор. Надеемся, работать будете по-фронтовому, не уроните чести своих отцов и братьев, сражающихся против немецко-фашистских захватчиков!
Сторожиха, путаясь в тулупе, приоткрыла створку ворот, и они вошли за забор. Неподалеку — закрытое лесами здание, пока еще мало похожее на станцию метро.
Человек в кожане прохромал впереди до самого входа, ввел их внутрь и показал боковую лестницу, по которой надо спуститься на перрон.
Даже отсюда, сверху из-за лесов, угадывалось, что станция не похожа на прежние, так просторна ее горловина, освещенная лампами, и свет терялся в глубине, в пыли, как в вечерней долине. Запах цемента непривычный и шум стройки…
Внизу и вовсе что-то вроде стадиона… Три пути, широкие платформы… Особенно поражали три пути… В этом крылось даже что-то загадочное — зачем столько? И сладкая праздничная догадка: это ж для послевоенного времени! Тогда, потом, после войны, понадобятся все три линии! И это было приобщением к чьей-то провидчески-смелой мысли, к делу, протянутому в будущее.
На перронах — песок, обломки камня, щепки, мусор.
— Школьники, алё, школьники! Айда в тоннель! — машет девушка в ватнике, заляпанном известкой.
По деревянной лесенке спустились на рельсы; там в нише лопаты, носилки, метлы.
Егору досталось в самом конце перрона мести мусор. Вместе с ним попал Семенов и двое из девятого класса. На станции было совсем тепло, и они, разогревшись от работы, скоро скинули верхнюю одежку, сложили на верстаке мраморщиков, уже закончивших свое дело. Тепло в таком огромном помещении тоже было необычным и удивительным…
А Егор вспомнил вдруг цех завода — какое-то отдаленное сходство мелькнуло, в шуме ли, в высоте потолка — не скажешь. И тогдашняя работа… Ему доставалось прибираться у станков. И сейчас эта метла в руках…
С непривычки Егор вспотел и задыхался — слишком много вкладывал сил, но постепенно нашел свой размах, стал расчетливей в движениях…
И еще вспомнилась уборка ржи в самом начале войны, в деревне у деда… Егор жал серпом и вязал снопы вместе с другими школьниками и женщинами. Дед дал ему свою косу, чтоб косил по-мужски. Он тогда наловчился; и сейчас, водя метлой, вспоминал вымахи косьбы, и они помогали ему войти в строй нынешней работы… В ту осень, вернувшись из деревни, он и поступил на завод. И сейчас не столько даже в мыслях, сколько в движении этом полузабытом оживала память пережитого, проносились чувствования, выплывшие из давних глубин и казавшиеся потерянными…
Семенов тоже начал с азартом и быстро устал — не мог приспособиться. От пыли першило в горле. Ему бы вовсе не надо сюда, но он упорно машет метлой, а поравнявшись с Егором, даже кинул новый стишок:
От подметания устав,
На эскалатор зонт не ставь.
Держи свой чемодан и трость —
Здесь ты работник, а не гость!
Егору нравится, он посмеивается одобрительно и гордится в душе, что первым услышал стишок для нового «Теленка». Семенов загадочен для него этим своим непрерывным сочинительством в любое время, всегда, независимо ни от чего. Есть в нем умение подняться над мелочностью жизни, над голодным и знобким существованием, воспарить в недоступность; и вдруг неожиданно принести оттуда стишок…
Вот машут метлами вместе. Егор кучу мусора намел, а Семенов еще забавную игрушку сделал; и в глазах его — тепло, глубина, проникновение…
Постепенно все упорней подгладывает голод — и слабость приходит.
Егор сегодня не очень-то поддается — за еду он спокоен. Бабушка на обед сварит… О-о-о, что она сварит! В сверточке, подаренном Аликом, оказался б р и к е т к а ш и. Егор помнил всякую буковку на обертке. На одной стороне напечатано: «КАША ОВСЯНАЯ. ВЕС 200 г.». На другой, пропитавшейся жиром, (каша-то не хухры-мухры!): «НАШЕ ДЕЛО ПРАВОЕ, ВРАГ БУДЕТ РАЗБИТ, ПОБЕДА БУДЕТ ЗА НАМИ!»… Еще в подарке было шесть кусочков сахара и три больших сухаря… Если в день даже по два кусочка делить между мамой, бабушкой и Егором, то сахара хватит на три дня!
Он давно заметил: холод легче переносится, когда знаешь, что дома тепло; а голод не так донимает, когда в шкафу лежит брикет овсянки.
9
Тускловатая лампа на столике у кровати. Пузырьки с лекарствами. Увязшее в подушке лицо.
— Новая станция?.. «Измайловский парк»? Ты получше расскажи, Егорий… С самого начала…
Алика мучают боли, иногда он пристанывает, вытягивается или сжимается, тяжело дышит. Егор хочет ему помочь, спрашивает о лекарствах…
— Ты знай рассказывай, на меня не гляди… Ты рассказываешь — вот и лекарство… Комната наша — лекарство… Кровать домашняя — лекарство… Ну-ну, значит, мужик в кожане, тыловая вша — навстречу… И что он? Стал болтать о положении на фронте?.. Оказался — фронтовик? Правая нога?..
Постепенно Алик успокаивается, и Егор уже не впервые с удивлением и радостью убеждается, что рассказы его и впрямь помогают другу.
Все это очень еще непривычно… Ведь он почти не верит себе, что Алик тут, рядом, дома; а когда видит его, с трудом свыкается, что больной этот тощий парень и есть Алик… И, убедившись, что Алик здесь, не перестает удивляться и радоваться, что самым присутствием своим помогает ему…
Так они долго разговаривают и отдыхают — один от болезни, другой от усталости дневной.
И раздался нежданно дальний грохот орудий, и дрогнуло окно.
Алик приподнял голову.
— Зенитки. Налет… Иди, Егорий. У нас бомбоубежище во дворе, за углом — направо. Я перележу, а ты беги!
Егор слушает и не может понять, о чем это Алик… И догадался наконец, рассмеялся, расхохотался.
— Ты что ж, салют за налет принял?!
Алик растерянно посмотрел, виновато опустился на подушку.
— Салют?.. — Вздохнул с трудом. — А я… идиот… бомбежка… — И опять приподнялся на подушке: — Егорий… посмотреть бы… Никогда не видал…
Погасив свет, Егор поддернул маскировочную бумагу. Влилось розоватое неверное сияние, и тут же погасло; и опять зародилось вместе с гулом орудий, теперь уже зеленое, поплывшее мутными бликами по стене.
Ракет не видно за домами, лишь небо занимается и окно мерцает рассеянным светом…
— Да-а-а… Красота-а-а… — Глаза напряженно посверкивают в темноте. — Когда ракеты для красоты…
Потом опустил штору, лампу зажгли, и Алик смотрел из подушек, покусывая губы; собирался что-то сказать, да то ли слова не шли, то ли раздумывал: говорить, нет ли…
Наконец словно через силу сказал… Вспомнились ему зеленые ракеты… И опять замолчал, и только когда Егор попросил, неохотно продолжил…
Они в деревню одну вошли… Даже не вошли еще — подходили только… Деревня стояла на высоком берегу речки. И зеленые ракеты от нее вниз летели… Не в небо, а вбок… Видно, из баловства кто-то палил… И ребятишки с бугра катались на каких-то длинных салазках… Издалека слышно — смеются, веселятся… И салазки назад не везут — бегут на гору и оттуда едут на новых…
Подошли солдаты поближе… Глядят… И не по себе стало. Детишки катаются на замерзших немецких трупах… Вся улица трупами завалена. С самолета, видно, покосили, так они и лежат… Не трогали их, пока фрицы рядом. А как наши пришли, тут и началось веселье… И еще… Да, еще: на улице еще игра у мальчишек… Такая игра: ставят мертвецов к забору, как кукол, и сбивают ледышками, кирпичами, и стреляют в них из их же ракетниц зелеными ракетами… Радость такая, азарт.