— Какой ты молодец! Не представляешь, как я рада тебя видеть! Весь вечер сижу одна. Алгебру сделала, то есть бросила, надоело. Подруга не пришла. Даже папа с мамой, домоседы, кроты мои домашние, представляешь, даже они ушли по картофельным делам! Кстати, что ты принес для картошки? О-о-о-о! Егорушка! — всплеснула руками сокрушенно. — Бабушкина сумочка… Да в нее и полпуда не войдет. Мама тебе передала, что вам пуд? Понимаешь, пу-у-д! Шестнадцать килограммов!
Егор утонул в потоке ее слов, растерялся от близости. Ляля вела его по коридорным закоулкам, захламленным рухлядью, корытами, висящими по стенам, баками, пыльными шкафами, и умудрялась не отрывать ладони от его плеч, и смотреть в глаза. Он услышал свой голос, показавшийся тусклым, прыщавым:
— Я еще… мешок… в сумке…
От слов этих дурацких передернуло — «мешок», «сумка»… «Здравствуй» не сказал, сразу — «мешок»…
— А-а-а! И мешок! Ну, тогда поместится! Молодец! Представляешь, папа просто великий комбинатор. Я теперь его иначе не зову. Рядом с Москвой, в Серпухове, достал по в о с е м ь с о т рублей за мешок! Да сейчас за картошкой ездят к черту на кулички, а он под боком раздобыл! Я его начальнику прямо так и сказала: «Вы должны папе поставить памятник при жизни!»
Она распахнула дверь в узкую комнатку. Около пианино стояли четыре мешка.
— Видишь наше богатство?! Я сейчас буду тебя угощать. Мама испекла такие затирухи на рыбьем жире, ну просто объеденье! Хрустят, как довоенные коржики. Помнишь: школьный буфет и коржики?.. Наши еще вкусней!
По другую сторону от пианино — кресло; напротив у стены — железная печка «буржуйка» и ломберный столик. На нем фарфоровая ваза с ножкой в виде богини Флоры, несущей гирлянду цветов. Ваза прикрыта жестяной тарелкой, и Егор сразу понял — коржики под тарелкой…
Ляля указала на кресло, придвинула стул для себя и воскликнула:
— Плед! Сейчас дам тебе плед. У нас адский холод, просто мороз. Папа опасается за картошку…
Распахнула шкаф, но Егор запротестовал против пледа, представив, как нелепо будет в нем выглядеть. Она поняла.
— Сейчас немножко подтопим и согреем чай.
Сунула руки под мышки, наслаждаясь меховым теплом, и обдумывая что-то, связанное, верно, с предстоящим чаем. На ногах у нее огромные валенки старые, но и они не могли нарушить ладность ее фигурки.
Егор с радостью отметил, что недавние стыдные переживания совсем стерлись и мишурное сердечко померкло.
Не вынимая рук из-под мышек, Ляля спросила, как у них с дровами. Егор попробовал что-то ответить, но она не слушала.
— У нас просто кошмар! Сожгли все — стулья, табуретки, скамейку… Осталось последнее… Сейчас принесу. Как надоела зима! Когда она кончится? Темнота, сугробы, холод. Бр-р-р.
Ляля ушла в коридор, а в комнате все звучал ее голос, и Егор с замиранием прислушивался, и ему было хорошо, и хотелось только слушать и смотреть, и ничего больше. И то, что при Алле мутило рассудок, сейчас отдалялось в неопределенно-влекущую мечту, в будущее.
Она принесла и бросила у печурки связку пожелтевших нот. Егор не сразу даже понял, в чем дело. Топить нотами?..
Ляля же как ни в чем не бывало налила воды в консервную банку, прикрыла крышечкой от детской кастрюльки, поставила на буржуйку.
— Для тебя дело, Егорушка: скручивай жгуты и подавай мне — так дольше горит. Листами — вспыхнет, и все, а скрученное лучше, я уж приспособилась. Воду подогреть хватит — она кипяченая. И главное, руки согреем! Почему-то ужасно мерзнут руки…
Егор присел рядом с Лялей, взял из связки листок. Вальс «Моя Лулу»… Нерешительно скрутил — было жаль нот. Он не учился музыке, непонятные значки вызывали почтительное удивление, как строки, написанные на таинственном языке.
— Скорей, скорей! Я поджигаю. Это же солома, надо побольше…
Ляля заглянула ему в лицо, посерьезнела и тут же подбодрила:
— Крути, крути. Это пустяки. «Моя Лулу» — невообразимое старье и пошлость, и остальное в том же духе. Вот другая пачка — сонаты Бетховена… Я пока не трогаю. Их действительно жаль. Может, и сохранятся… Как они вообще тут уцелели без нас?..
Ляля вздохнула и, напевая мотив из «Лунной сонаты», разожгла печурку. Вкусно запахло горящей бумагой, и в комнате сразу вроде бы потеплело. Или это щеки ловят тепло?..
Ляля протянула руки к огню.
— Как прекрасно: согреть руки! Егорушка, грей же руки, грей, пока не прогорело! Почему они так мерзнут? Я варежки дома надеваю, и все равно мерзнут.
Ляля прижалась к Егору плечом, и они сидели перед печуркой. Егору сразу сделалось жарко, и время остановилось. И в этом прикосновении, в тепле этом не было ничего от постыдных и мучительных желаний. Здесь совсем иное тепло, иные мысли. Давешние коридорные соблазны отдалились, растворились в тонком и прекрасном этом тепле.
Егор с радостной опаской немного повернулся, чтоб еще ближе придвинуться к Ляле, и она поняла его движение и прижалась тесней. Они смотрели на огонь.
В прогоревшей бумаге, на пепле долго виделись нотные значки. Егор спрашивал, что там написано, и Ляля тихонько напевала отрывки из этой, сгоревшей уже музыки.
И вдруг она вспомнила, что папа, еще до ее с мамой возвращения из эвакуации, ездил осенью на дачу под Москвой, и хозяйка ему рассказала, как там было…
— Немцы пробыли в поселке недолго. Аграфену Федоровну с детьми выселили из дома в хлев. Помнишь, справа, как идти в сад? Мы еще ночевали там на сеновале…
Представляешь: в нашем доме немцы. В сороковом году мы, а в сорок первом немцы… Я до сих пор не могу поверить. Какая-то страшная сказка, хоть и быль… Папа рассказывает, а меня колотит, слезы душат — слушаю и не понимаю ничего…
Так вот, немцы ужасно загадили дом. Аграфена Федоровна говорит — противно было мимо ходить. А когда их погнали от Крюкова… Представляешь, когда наши начали наступление, они в большой комнате, где вы жили… Егорушка, в вашей комнате свалили всю мебель, даже детские игрушки, раскрыли окна и двери и подожгли… И Аграфену Федоровну с детьми не выпускали из хлева. Она хотела выбежать — автоматчик дал очередь, всю дверь — в щепки, саму ее чудом не задело… И через минуту, буквально через минуту — она рассказывала папе — немцев как ветром сдуло. Ни одного! Будто их и не было. Она вбежала в дом, горящие лавки в окна побросала. В сенях стояли ведра с водой — от немцев остались — схватила и залила. Там до сих пор на полу обгорелый круг, и на потолке круг… Помнишь Сонечкину тряпичную куклу? У нее ножки отгорели…
Ничего особенного в Лялиных словах… Даже хорошо все кончилось — живы остались и дом уцелел, чего ж еще?.. Но сейчас, в счастливую эту минуту, когда так тепло и трепетно от близости, Лялин рассказ оторвал Егора от уюта этого и доброты этой. Вернулось вдруг огромное бедствие, в котором они жили, вся тяжесть собралась в ком и давила, и сбросить ее невозможно.
Егор чувствовал, как отдаляется от радости долгожданной, от Ляли, от тепла милой этой печурки.
Мрачное, непробиваемое, свинцовое настроение сдавило — и все померкло. Настроение это всегда накатывало неожиданно, и собственная жизнь, заботы, помыслы — все становилось ничтожным, ненужным, мелким и жалким. Жалким не от жалости к себе, а в чем-то обидном, режущем — в том, что сам не сумел еще ничего противопоставить лавине горя, захлестнувшего все вокруг.
— Чего ты молчишь, Егорушка? Я тебя расстроила? — Она обняла его за плечо, как взрослые обнимают детей.
Егор хотел ответить «да» и понимал, что такой ответ неверен — все сложней, тяжелей… И объяснить ни чего не мог, и не мог выдавить даже простое «да».
— Что с тобой? Ну, скажи, скажи.
— Тяжело… — чуть слышно сказал Егор. Он не представлял, как трудно будет вымолвить слово, но оно, нарушив молчание, принесло облегчение. Он вернулся к Ляле, к печурке, где бегали по пеплу значки сгоревшей музыки.
— Прости. Я, дура, завела этот разговор. А знаешь, вода согрелась — почти кипяток! Давай чай пить с коржиками!
Она вскочила, достала кружки, сняла тарелку с вазы.
Егор стал оттаивать, осматриваться. Присел к столику и убеждал себя, что нельзя сейчас предаваться мрачности, встреча сегодняшняя — первая за столько лет — началась так хорошо. А в душе все равно скверно. Подумалось вдруг, что Ляля его не понимает и не поймет… Но надо заставить себя хотя бы внешне казаться повеселевшим… Играть он не умел, и опять настроение упало.
Разливая кипяток, Ляля решила, видно, развлечь его другим разговором и стала рассказывать про экстернат, куда поступила недавно.
— Представляешь, уроков никаких, целый день сама себе хозяйка! Сдаем весь предмет сразу. Я целую неделю зубрю математику — день и ночь, до мигрени, а потом сутки отсыпаюсь. Так здо́рово! Не представляю теперь, как это каждое утро с портфельчиком плестись в класс. Проверки эти глупые: «Спирина?» — «Здесь!» Детский сад. В экстернате себя чувствуешь взрослой, почти студенткой. Пришла на экзамен, сдала — и адью до следующего! Я хочу выбить золотой аттестат, чтоб в институт без экзамена. И выбью! Уверяю тебя — в экстернате это гораздо легче сделать! И главное — не дрожишь каждый день, что спросят. Егорушка, переходи в экстернат! Ты же способный мальчик. Хочешь, я разузнаю для тебя?
Она подала ему горячую кружку, придвинула вазу.
— Угощайся. Только без стеснения. Есть так есть, нет так нет. Не люблю, когда стесняются.
Егор видел, Ляля старается от души, и уловил волнение, ревнивость, с которыми она посматривала, ожидая, понравится ли угощение. Он не совсем понимал ее — ведь все съедобное было несомненно вкусным и заранее заслуживало похвалы. Стоило ли сомневаться в оценке, которую он даст коржикам?
Взял первый и едва поднес ко рту — мигом сжевал. Корочка хрустящая! И сладкий… Как же это — сладкий?..
— Сладко… — сказал он.
— Ага! — Ляля вскочила, ударила в ладоши. — Я нарочно скрывала, что там кроме картошки еще — тертая сахарная свекла! Представляешь, какая прелесть! Папа целую сумку сахарной свеклы привез! На шесть картошек трется одна свекла — и получается настоящее пирожное, правда? Совсем сладко! Нравится? Ну ты подумай только — такая роскошь!