В пору скошенных трав — страница 48 из 70

Он вертел цигарку в темноте, смачно проклеивал слюной.

— «Билеты»… Какие ишшо билеты? У меня во билеты, — звякнул медалями. — Ты, мать, не забывай, с кем едешь, не волнуйся из пустяков, ты за Миколашкой гляди. Как он?

— Ляжить, горюн беднай…

— И порядок, что лежит. В голова́ яму́ узалок положь замест подушки.

— Положила уж…

Когда кончилась толчея посадки и стало тише, послышалось тихое постанывание. Мальчик, оказывается, заболел в дороге. Солдат побаивался за сына — громкими словами подбадривал себя и жену, часто наклонялся, при свете цигарки разглядывал его лицо.

В вагон больше не лезли. «Пятьсот-веселый» всех поместил и успокоил. Кондуктор исчез. Не у кого спросить, когда тронется поезд, да едва ли кондуктор, а то и сам машинист знали…

Опять началось тягучее ожидание. Саня снова заканючила насчет воды…

Снизу кто-то посоветовал сбегать к водокачке — тут недалеко — за путями через три состава. Мать мальчика попросила Саню принести на их долю и бутылку ей ощупью передала.

Как дошло до дела, Саня долго раздумывала, металась, Маша ее отговаривала подождать до Фруктовой… В конце концов она все ж решилась, пошепталась напоследок с подругой и выпрыгнула в ночную неприглядность.

Маша испуганно всполошилась, ее принялись успокаивать.

Поезд стоял мертво, даже паровоз примолк.

Маша притихла.

Раздались шаги по шпалам. Шли складно и громко, и все поняли, что это солдаты. Потом шаги разом оборвались. Что-то коротко бросил командирский голос. Тотчас в дверь теплушки полезли невидимые люди.

И они уместились.

Один солдат пристроился на краю нар возле Егора.

Защелкали кресала, огоньки самокруток высвечивали безусые лица. Солдаты переговаривались о чем-то своем, пока непонятном. Вместе с ними в теплушку вселилось успокоение — теперь никакие ревизоры не сунутся…

Кто-то пробежал с фонарем, залился свисток, которому охотно отозвался паровоз.

Маша запричитала, заплакала, схватилась за мешки, полезла с нар…

Но поезд уже тронулся и быстро набирал скорость.

Когда она выбралась к двери, прыгать было опасно, и солдаты ее не пустили. Всхлипывая, Маша полезла обратно.

Егор и сидевший рядом солдат помогли ей поставить мешки на прежнее место. Она плакала, металась в темноте. Егор пробовал ее успокоить, напоминая об уговоре встретиться во Фруктовой, а солдат уверял, что Саня села в другой вагон и прибежит на остановке — поезд-то будет стоять у каждого столба.

Маша не слышала уговоров, ничего не замечала вокруг — все причитала, и всхлипывала, и ругала себя… Бормотала что-то сквозь слезы… Про кошечку вспомнила, которую наряжали в кукольное платьице… Про качели в сенях… Потом про какого-то Лешку-шофера… И тут совсем расплакалась, принялась его клясть и называть «самоваром» — и не сдержалась, заревела в голос, уткнулась в рукав.

Егор не знал, как ее успокоить. Погладил по платку.

Маша замотала головой, откинула его руку… Но, видно, опомнилась, подавила рыдания… Потом неожиданно прижалась доверчиво к плечу, всхлипнула и притихла. Егор боялся двинуться, спугнуть ее опасался…

Долго ехали. Он подумал — уснула, а она, приблизившись к самому его уху, чтоб никто не слышал, сырым шепотом стала говорить про Саню:

— Ты думаешь, она уродка… Она красавица… Красивей ее-то нигде не было… Перед ней Лешка на коленки вставал… Сам тоже был красивый… Лучше всех… Репьем пристал: выходи да выходи за меня… Осенью свадьбу сыграли… Гостей на грузовой машине катал, а машина в лентах, в цветах, в полотенцах… Жили как сыр в масле, в большом дому. Дружно. Только детей не было… Война началась, Лешку сразу взяли на фронт. И не ранило даже его, и письма каждый день писал. Что ни день — письмо… А после писать перестал… Целый год никакого слуху. Саня глаза выплакала, вся черная стала… И приносят письмо… От него… Не его рукой писано… Я жив, пишет, — и здоров, от ран излечился. Приезжай в госпиталь ко мне. Саня так и зашлась. И в тот же час поехала. Я ее проводила, помахала рукой — и след простыл. Неделю нет, месяц, полгода… Куда ни слали запросы, никто не ответил. И приходит мне письмо, сама написала. Машенька, пишет дорогая моя подружка, приезжай, пишет за мной, не могу я одна домой вернуться. Я в тот же час собралась. Приезжаю по адресу. А она уж такая, порченая… Заплакали мы обе, всю ночь проплакали в землянке под сломанной сосной. И рассказала она, что у них с Лешкой получилось. Приехала она, вошла в палату. Он в палате один… На чистой простыне и одеялом укрытый до самого подбородка. Она бросилась к нему-то, а он и говорит: Саня, говорит, подожди, говорит, меня целовать, отверни, говорит, одеяло… Она одеяло отвернула… А у него… рук нет… Возьмешь, спрашивает, меня такого? Возьму, Лешенька, возьму, отвечает, кормить, грит, буду… Погоди, он ей дальше говорит, вовсе, говорит, одеяло сыми. Она все одеяло скинула… А у него и ног нет… и… ничего нет… Как она тут закричит, и упала, и зашлась… А он говорит: возьмешь меня такого-то? Она молчит, плачет-рыдает. Он еще раз спрашивает. Она обратно молчит. Он третий раз спросил и говорит: ну, говорит, теперь, говорит, на прощанье, говорит, поцелуемся. Она встала на колени, стала его целовать… Лешка ее и укусил… Еле вырвалась от него… В том же госпитале ее полечили, как могли, и отпустили… И от красоты ее ничего не осталося…

Маша тут разрыдалась, откинулась к мешкам и тряслась в плаче.

Егор не мог шевельнуться. Теплушку бросало на стыках, но он замечал только, как билась Маша, и летел в пустой тьме, наполненной горем…

Кто-то подергивал его за ногу, что-то говорил, но Егор, словно в тяжелом сне после рассказа Маши, понял не сразу…

С усилием заставил себя вернуться в вагон… Расслышал слова сидевшего с краю нар солдата:

— Сам-то из Рязани?

Егор нехотя ответил, что москвич.

Солдат придвинулся и стал говорить о своем товарище-москвиче, который учится в институте иностранных языков, и что не смог с ним повидаться — в Москве пробыли всего два часа…

Егор слушал без внимания, в ушах еще звучал рассказ Маши, и она вздрагивала, уткнувшись в мешки, и страшная картина стояла перед глазами… Он силился и не мог оценить поступки этих людей… Все было жестоко, безжалостно… Как там, когда его кинуло взрывной волной — и ничего не сделаешь, летишь, бьешься об землю… И Саню жаль — сердце режет… И кто Лешку осудит?.. Можно ли Саню жалеть? Ведь она любила его. Почему ж она?.. Ведь любила… И зачем он так страшно отомстил?.. Егор пробовал встать на их место — и не мог… Вспомнилась Ляля, прощанье короткое, лицо ее, светившееся во тьме… Если б у них так… И Ляля пришла бы… Нет, нет! В самом сравнении, в одной мысли этой крылось что-то кощунственное. Он понимал, что нельзя заглядывать в такие глубины…

Солдату, наверное, очень хотелось поговорить с москвичом, и он все говорил, говорил, не замечая невнимания… И Егор стал прислушиваться… И вспомнился Алик — было едва уловимое сходство в складе слов, в интонациях… И понялось вдруг, что Алик далеко и расстались надолго, — и затосковалось… И солдат поэтому приблизился.

Он что-то про школу спрашивает… Егор сказал. А солдат десятилетку окончил уже… Собирался поступать в институт иностранных языков… Да сначала пришлось вот отучиться в школе младших сержантов на Урале; побегать по морозцу с минометом на плечах… Институт на потом уж пришлось отложить.

Солдат примолк, сидел не двигаясь. Маша перестала вздрагивать, успокоилась и вроде бы задремала, и Егору хотелось уже услышать голос солдата.

И тот опять заговорил. Сначала с некоторой робостью, потому что не знал, как отнесутся к его словам… Не всегда, может, его понимали, а может, и не рассказывал никому… Заговорил он о таком, что Егор не сразу даже осознал, о чем речь, не сразу поверил… Он сказал, что прочитал по-немецки и знает наизусть всего «Фауста»…

Егор и на русском языке не мог еще одолеть эту книжку. И вдруг здесь, в темной теплушке… И лица не разобрать, только голос звучит сквозь грохот колес: «Фауст»…

Он, оказывается, сам выучил немецкий. До войны еще. Увлекся, непонятно как и почему. В сельской школе. Обычные уроки. Учитель тоже обычный… Но с самого начала удивили чужие слова и буквы, и то, что  о н  может по-иностранному читать. И когда открыл это — все остальное перестало существовать… Одним языком занимался до беспамятства. Захотелось читать немецкие книги легко, как по-русски… Первая книжка, которую удалось раздобыть в соседней деревне, был неведомо как туда попавший «Goethes Faust». Небольшая книжечка в сером переплете с тисненым профилем Гёте… Мельчайшие готические буквы… Этот шрифт ему помог одолеть учитель… Уселся и стал читать, ничего не понимая… Интересно было само по себе уже то, что это настоящая немецкая книга. И  о н  ее читает. Прочитал несколько раз всю. В конце концов так вчитался, что уже без труда, открыв любую страницу, мог бегло ее протараторить. В голове отпечатались слова, и сочетания слов, и звучание стихов… И тогда он взял словарь, и стал каждую строчку разбирать, и это уже было легко — слова сами лезли в голову…

Потом попался томик Гейне. Он читал его уже совсем просто, как русскую книжку. Мечта сбылась.

Теплушку очень что-то бросало, она гремела и скрипела. Егор почти прислонился ухом к губам солдата и слушал, слушал. А тот увлекся, обрадовался пониманию, возвратился в дорогие ему времена, заново переживал свое увлечение, страсть свою необыкновенную… И читал наизусть из Гейне…

Im traurigen Monat November war’s,

Die Tage wurden trüber,

Der Wind riß von den Bäumen das Laub,

Da reist ich nach Deutschland hinüber.

Он долго еще читал в забытьи, в увлечении.

Это был пир, наподобие тех пиров, которые они устраивали с Аликом, распевая стихи, погружаясь в бездны удивительных слов.

И одновременно было странно, жутковато даже слышать это здесь, в сквозящей теплушке, на долгом ночном перегоне, после рассказа Маши…

В душе был разлад. Там совмещались какие-то полюсы — не ясно еще, какие; понятия смещались, все путалось, дыбилось, сшибалось; невозможно определить, что ж случилось, что происходит…