В пору скошенных трав — страница 54 из 70

осе проскальзывает снисходительность. Но теперь уже не видится усмешечка, как в начале, а просто ничуть не обидная снисходительность, такая, как у всякого старшего к младшим…

Галя у окна стоит и не слышит, что Виктор прочитал на стене, задумалась о своем, отделилась от остальных, отдалилась… Но это ненадолго… Тотчас подхватила толстушку Сидоркину, закружила у доски, затеяла хоровод. Вспомнила, что Амелькин приехал на велосипеде… Где велосипед? В коридоре? Девчонки, айда кататься! Первой выскочила из класса и, когда все высыпали следом, уже катила по широким половицам, повизгивая и ахая. И в озорстве этом было что-то прощальное, последнее. С хохотом погнались за Галей, и в смехе тоже прощанье.

31

И вот уж кутерьма подготовки к выпускному вечеру… И весело, и грустновато, потому что и в этом — прощание…

В памяти остается пыльный проселок, мышатая кляча, которая идет, пока подстегивают. Они сняли рубахи, свесили ноги с тряского полка и по очереди берутся за кнут. Душно от раскаленного сена, брошенного на полок, от жаркой пыли, от безветрия.

Миновали поле, въехали в деревеньку, первое поселение по пути к реке. Когда-то добротные каменные дома под соломой за годы войны обветшали, вросли в землю, крыши оползли, обтрепались, черными ребрами торчали стропила, одинокие ветлы осеняли неуют. Пустынно и сонно на единственной улице. За пыльными окнами не мелькнет любопытное лицо; ни цветка, ни занавески, да и стекла не у всех — иные заложены саманным кирпичом, другие заткнуты рогожей.

Долго тащились по улице и наконец проехали последний дом с обломанной ветлой у крыльца. Егор погонял, Виктор стоял на полке, подставив спину солнцу. Егору показалось — кто-то мелькнул в двери дома и скрылся. Они отъехали довольно далеко, когда сзади громко засмеялись. Баба стояла на крыльце и, указывая в их сторону, хохотала.

Виктор тотчас сел, а потом даже лег. Баба все кудахтала, подзывая кого-то. Около нее в дверях показалась вторая, помоложе, и они, пересиливая смех, закричали:

— Эй, мужики, поворачивайте к нам!

Виктор быстро натянул рубаху — показаться на людях голышом — срамота.

— Лучше вы к нам!

— У вас полок жесткий, а у нас кровать разобратая!

Виктор вполне серьезно и деловито, хоть и срывающимся голосом, предложил повернуть. Но Егор правил прочь от деревни. Тогда Виктор достал театральный бинокль, который с недавнего времени заменял ему разбитые очки, всмотрелся и еще нетерпеливей просил поворачивать, дурашливо бормоча всякую похабщину. Вообще он часто и охотно говорил о женщинах, сводя отношения, казавшиеся Егору чрезвычайно сложными и деликатными, к простым почти по-собачьи. И сейчас разглагольствования Виктора неожиданно и полностью подтверждались — стоило лишь повернуть оглобли…

Егор продолжал подстегивать мерина. Дом с обломанной ветлой отдалялся. Егор мучительно переживал происходящее. Именно простота его пугала, опустошала. Что же это — повернуть, и все… И как же после  э т о г о  увидеть Лялю? Как с ней разговаривать? Ведь всякое слово станет ложью…

Виктор схватил правую вожжу и резко дернул, Егор оттолкнул его, а мерин, ничего не поняв, остановился.

В конце концов, после пререканий и взаимных колкостей, двинулись дальше.

Стоя на полке, Виктор смотрел в бинокль и мусолил отдалявшиеся прелести, Егор подстегивал лошадь. Теперь уж никакой силой не заставить его повернуть. А ведь хотел повернуть? Хотел. От признания этого становилось гадко…

Вдруг Виктор перестал молоть языком, опустил бинокль и сел. Он сразу как-то скис, суетливо поправлял рубашку, смущенно молчал…

Егор услышал вдали плач. Но не понял, в чем дело…

Виктор упавшим голосом сказал, что молодая женщина заплакала, прислонилась к косяку — и в голос, а та, что постарше, обняла ее и тоже…

Сидели согнувшиеся, притихшие, и кляча, будто поняв их, плелась без понуканий.

Плач этот, возносившийся в небо, тоска и боль его были много раз слышаны, но невыносимы, как впервые. Всплыли вдруг голоса ночных плачей, встававших над селом с начала войны, причитания вдов, получивших похоронки… Все перекликнулось сейчас с одиноким пронзительным звуком, повисшим в жарком поднебесье. Ни голод, ни бомбежка, ни холод, ни усталость — ничто из испытанного не могло сравниться со скорбными рыданиями, обращенными в пространство, брошенными с крыльца в небо. Ничего более страшного Егор не представлял, даже собственная смерть, казалось, не была бы страшнее.

Они долго ехали молча, деревня скрылась за ржаным полем, и голоса истаяли, только жаворонок остался…

И крутой спуск к реке.

Там, вдали, у самого уреза воды, завиднелся дымок и шалаш, а потом поднялись из трав головы и плечи рыбаков. Их шестеро, все глубокие старики. Ветер поигрывал белыми бородами и волосами, пузырил выцветшие рубахи на сохлых плечах. Прямо и торжественно сидели они за трапезой. Перед ними на щитке от бакена — горка вареной рыбы, курившейся парком. Они медленно брали рыбин и неторопливо разбирали до косточек.

На Виктора и Егора старики обратили не больше внимания, чем на речных птиц, подлетевших к столу. Молча продолжали они трапезу и глядели вдаль. Лишь на приветствие слегка склонили головы.

После такого приема — подумалось Егору — можно, ничего не спрашивая, поворачивать назад… Но Виктор, ничуть не смутившись, направился к самому представительному старику, безошибочно угадав в нем бригадира, степенно представился, подождал, наблюдая за впечатлением (отец Виктора был не последней спицей в районной колеснице — это он придумал поездку, дал лошадь и согласовал все с колхозным начальством), не торопясь достал бумагу с отцовской подписью и протянул.

Бригадир не сразу ее взял — прежде подобрал с широкой ладони головку плотвы, разгрыз, обсосал, выплюнул кости, обтер пальцы о портки и лишь тогда принял бумагу. Держа записку вверх ногами, поднес к глазам, внимательно осмотрел, чтоб затем неторопливо сообщить, что забыл очки дома, и попросил Виктора прочитать вслух.

Рыбаки оставили еду и внимательно слушали.

— Та-ак, — протянул бригадир. — Покажь, где роспись? Эта? Ну, ну… — Покачал головой, задумался и твердо вынес решение: — Рыбы тебе не дам.

— Как же так! — с подчеркнутым недоумением, несколько даже театрально воскликнул Виктор. — Просьба такого ответственного лица… Для выпускного вечера… Все согласовано…

Бригадир медленно поправил бороду.

— Лица-то лица… А отколь мне знать, что это его роспись? Может, ты сам… — Ослабил ремешок, почесал грудь и примирительно добавил: — Я его не против. Пущай сам приедет да распорядится. У нас продукция оборонная. Мы рыбу лавим, солим, в бочки печатаем и на пароходе — в самую Рязань. Вон куда! А ты хошь, чтоб тебе так разом — пожалуйте. Пущай сам приедет, мы лично отпустим, он распишется, чтоб для отчетности… — провел рукой по бороде. — А тебе не дам. И не проси.

Медленно сел, взял из дымящейся кучи подлещика; и тотчас все рыбаки тоже взяли по рыбе, перестали замечать пришлых просителей, будто те — всего лишь случайные кулики, залетевшие с песков…

Несолоно хлебавши поплелись к лошади. Виктор в сердцах ругал старика, грозился, но, странно, особенного разочарования они не чувствовали…

И вот кляча уже тащится по деревеньке, протянувшейся в одну улицу вдоль реки. И слышится тихое неуверенное пение где-то в стороне. Странные неверные голоски выводят песню ли, частушку ли — не понять… И никого не видно еще, только слабенько теплятся расплывчатые звуки…

Виктор сказал: наверное, троицу справляют…

И вот из проулка в отдалении показалась праздничная процессия. Впереди — несколько парней в расшитых рубахах под ручку с девушками, наряженными в старинные кофты, сарафаны и поневы. Пары медленно двигались навстречу, приплясывали и пели, а за ними, тоже по-праздничному одетые, девушки без парней. Приплясывание и пение по-детски неумелы, робки, движения парней, обнимавших девушек, боязливы, взмахи рук неуверенны… Им лет по двенадцать — шестнадцать…

Чем ближе они, тем ясней какое-то несоответствие, не понять еще, в чем — то ли кофты и поневы сидели мешком, были со взрослых, то ли рубахи и кепки на парнях слишком велики…

Попозже ухо уловило, что в хоре вовсе не слышится басков, хотя парней было с полдюжины.

А когда поравнялись с шествием, стало понятно: парней нет вовсе. Это девушки переоделись в мужское, поэтому так неловко сидели кепки и рубахи, портки пузырились на бедрах.

Увлеченные гулянием, девушки ничего вокруг не замечали, ластились к самодельным своим ухажерам, каждая норовила взяться под ручку, обняться. И все пели, пели, приплясывали вдоль вечерней улицы.

Виктор шепнул Егору, что в деревне этой нет ни одного мужчины — ни старика, ни инвалида, ни мальчишки.

Было больно от серьезности, с которой совершалось происходившее. Ни шутки, ни смеха, ни улыбки. И вдруг стало понятно, что тут нет ряженых, нет игры, нет праздника. Было в шествии этом что-то от поминок по ушедшим, по тем, кто навек покинул деревню… И жалкая замена тех, которые не вернутся, девушками, переодетыми в парней, вызывала тоску и боль.

И мелькнула мысль, что все это — плата за возвращенный недавно Крым, за освобожденный на днях Выборг, плата за высадившихся в Нормандии англичан и американцев…

Вечерние тени упали с обрыва на луг и протянулись до самой реки; и долго еще за спиной слышалось неверное жалкое пение.

32

Наказано каждому принести кружку и вилку; все остальное приготовили в школе заранее.

Егор затолкнул кружку в карман брюк, и при каждом шаге вилка позванивала в ней и очень его этим смущала, пока он не додумался переложить вилку в другой карман.

Не слишком ловко чувствовал он себя еще из-за новой шелковой рубахи, которую бабушка дала на выпускной вечер. Казалось, вся улица рассматривает, из каждого окна показывают пальцем. Очень уж хороша рубаха. До Егора ее всего один раз успел надеть перед самой войной теткин муж, погибший в прошлом году на Курской дуге. Только эта вещь у тетки и сохранилась как память, и она оставила ее бабушке, уезжая в эвакуацию на Урал.