В пору скошенных трав — страница 6 из 70

Со всеми, кого исцелял, дед как бы роднился. Ведь он проникал в такие их сокровенности, которые недоступны даже близким. Душевность его становилась причиной того, что, исцелившись телесно, люди начинали тянуться к нему душой, приходили просто повидаться, посидеть. И он привечал всякого, в ком пробуждалась такая бескорыстная потребность.

За долгие годы к нему переходило почти все население уезда, а потом района. В деревнях не отыскалось бы дома, где его не знали.

Слава пережила его на десятки лет. Один из младших его внуков стал хирургом, и к нему еще по сию пору записываются старушки, которые, войдя в кабинет, спрашивают:

— Ты Касимычу кто же будешь? Внук? Ну, тады мине к тае, к тае…


Кстати, старушки были частыми пациентками деда. Входила этакая темная мышка — темное личико с поджатыми губами, черный в белую крапинку платок, черная кофта, черная же выцветшая юбка — и робея говорила:

— Во всем теле ломота, милай, сну решилась, а особливо под ложечкой — так и сосеть, так и сосеть, исть ничаво не могу, петиту нет вовсе…

Дед расспрашивал, выслушивал, выстукивал и наконец прописывал микстуру, которую тут же (правда, выпроводив старушку в кухню) наливал в четвертинку из большой бутыли, затем выходил и торжественно, будто заповедь читал, говорил:

— Вот, мать, лекарство. Пить перед едой по столовой ложке, знаете да. Аппетит наладится, самочувствие улучшится. Придешь через две недели, покажешься.

— Спасиба, родимай, спасиба табе, дай бог доброго здоровья! — бормотала старушка, развязывая непослушный узелок, доставала мятую рублевку или полтинник мелочью…

— Нет, мать, этого не надо. Вот если полегчает, тогда уж, знаете да…

Через условленное время старушка появлялась уже принаряженная в новую кофту, платок из черного в белую крапинку превращался в белый с черными точечками. Завидев деда, она улыбалась посветлевшим лицом.

— Благодетяль ты мой! Век молиться за тя стану…

— А-а-а, это ты, мать.

— Спас ведь, спас мине, сироту несчастную! Поправилась я, выздоровела вовсе с твоего лекарства! И в игороде копаюсь, и в дому… Вот табе игурьцов принясла, — снимала с плеча кошелку на мочальной веревке.

После таких посещений дед веселел и отпускал шуточки насчет слепой веры в медицину. Он кивал на бутыль с лекарством, спасшим старушку, и говорил Мите:

— Видал, соко́л, исцеление? — Довольно усмехался, похлопывая бутыль, показывал на окно, мимо которого мелькнула пациентка. — Эта старуха нас всех переживет. Сердце, знаете да, как у телки, легкие — дай бог молодому. Но втемяшилось, что больна да немощна — там колет, здесь свербит… Я такие болезни лечу одной микстурой. — Поднял бутыль, взболтал, глянул на свет: — Укропная вода, понимаете ли, и две-три капли мятной эссенции. Больше ничего. Истинно сказано: «Вера твоя спасет тя».

То была истинная, непререкаемая вера во всемогущество «Фершала». Пропиши эту микстуру любой из врачей — не помогла бы, а чудеса Касимыча были у всех на виду и у всех на устах.

Уходя в просветленности своей, старушка прибавляла к поминальнику чудес еще одно исцеление и благовестила о нем по окрестным деревням, кадя и славословя исцелителю.

Но это лишь мелкий блик в сиянии, окружавшем деда, блик суетный и случайный.

Истинный источник известности его крылся в бесконечной череде прошедших перед ним больных. Каждый особостью своей давал деду новую крупицу знания. Собираясь вместе, крупицы эти складывались в изощренную картину течения болезни и способа ее лечения; и чем дальше, тем верней и скорей распознавал дед недуги, точней определял пути исцеления.

Коллеги-врачи не раз уговаривали его сдать экзамены по курсу института и получить диплом. Но деду все было недосуг — то дети малые, то огород, то пчелы…

А в сущности-то он больше полагался на свой нынешний опыт, чем на будущий возможный диплом. В мастерстве своем он находил радость и ощущал превосходство. У него были секреты, не доступные иному дипломированному врачу. Так в сиянии его славы один из лучей высвечивал лечение экземы…

Осенней ночью тридцать треклятого года крепко стукнули в дверь.

Накинув полушубок, дед взял керосиновую лампу и вышел в сени. Он хорошо знал стуки ночных вызовов к больным — робкие, просящие, заранее извиняющиеся. Этот был резким, требующим, хозяйским. Настороженность, тревога, непонимание вины, предчувствие непоправимого, проистекающего из неведомой, но кем-то заушательски вмененной ему этой самой неведомой вины, гадким комом сдавили сердце…

Вынул задвижку, открыл дверь.

Так и есть. Сам начальник райотдела. В шинели и при нагане.

— Здесь проживает Касьян Симонович Симеёнов?

Дед поежился под полушубком. Язык и губы пересохли.

— Он самый, — усмехнулся хриповато, хватило выдержки; бросил вопросом на вопрос: — Собираться, что ль?

Начальник, показалось ему, несколько опешил, вроде бы даже смутился и неумело улыбнулся.

— Разрешите войти?

— Как не разрешить. Входите, — дед отступил в сторонку.

Неизвестно почему, тревога и тяжесть, навалившиеся при виде гостя, несколько ослабли. Что-то было не так, как, судя по рассказам, всегда происходило… Начальник был один и держался не по-заведенному.

В избе он опять покривил не умеющие улыбаться губы, потер лоб.

— Не так меня поняли, Касьян Симонович, я по личному вопросу. Разрешите обратиться?

Непослушной рукой дед поставил лампу на стол. От души отлегло — и сразу стало понятно, как по-звериному перепугался, и от сознания этого сделалось гадко.

— Присаживайтесь… — Сам первым обессиленно опустился на лавку. В голове обрывки рассказов, как  б р а л и  Никодимыча… И за что… Перед пасхой в очереди за хлебом тот мечтательно промолвил: «Бывало, нынче куличи ставили…» В тот же вечер его и взяли по доносу об этих словах. Донес кто-то из бывших учеников — у него ж все село училось в разные годы. Позже стало известно, как тюремщики измывались над стариком: «Что, кулича захотел? Держи!» И давали тычков. Так и погиб в заключении. Был слаб здоровьем, не вынес неволи и надругательства.

И вот на том месте, где когда-то уютно сиживал друг великий Никодимыч, уселся этот страшный чужак.

Не расстегнув шинели, не сняв фуражки, вмиг заполнив кухню резким запахом ремней, сырого сукна и сапог, начальник без всяких вступлений принялся отрывисто и трудно кидать факты: жена семь лет и пять месяцев болеет экземой. Обращались в спецполиклиники, в обычные лечучреждения, к профессорам, к частникам — никто помочь не мог…

Дед слушал и не слышал. Еще не вполне верилось, что пронесло; давило грудь, он старался отдышаться, пока начальник говорил. Из всего рассказа упомнилось лишь словечко «экзема», остальное выпало.

Когда бесцветный и трудный голос иссяк, дед понял, что теперь надо самому что-то сказать. Потеребил бороду, поерзал на лавке.

— Тут дело такое, знаете да, — неожиданно спокойно начал он — и удивился своему спокойствию, — экзема бывает нескольких видов. Некоторые лечению не поддаются, а другие излечимы. — Схватил глоток воздуха, помолчал и продолжал так же размеренно: — За глаза, понимаете ли, ничего определить нельзя, надо посмотреть больную.

И тут начальник с некоторым сомнением и даже робостью в сухом и невыразительном голосе спросил, не может ли дед, несмотря на поздний час, немедля отправиться к нему на дом.

Когда дед зашел в горницу одеться (он был в исподнем), оттуда раздались причитания бабушки, которая в щелку рассмотрела, что за гость пожаловал, и уже собрала узелок с чистым бельем. Ее с трудом удалось разубедить, дать капель Зеленина и лишь потом отбыть к неожиданной пациентке.

Начальник предупредительно посвечивал фонариком, его надтреснутый голос подзуживал над ухом. Дед, не слушая, поддакивал, все еще переживая недавний испуг, не очень веря столь обычному исходу необычного посещения.

По дороге встретился подвыпивший сосед. Он встал столбом и, когда они уже порядочно отошли, крикнул издали:

— Прощай, Касимыч!

В довершение счастливых обстоятельств ночи экзема оказалась той самой, которую дед умел лечить. Уже утром лекарство было готово, а через две недели, тоже ночью, начальник пришел благодарить.

8

В горнице — плоский шкаф под потолок. Дед сам его сделал в давние времена специально для лекарств. Открывались верхние створки, и за ними обнаруживались теснившиеся на полках бутыли, бутылки, бутылочки, пузырьки, пузыречки, стеклянные банки с притертыми пробками, пробирки, мензурки… Прозрачные, дымчатые, темно-коричневые, совсем черные, с надписями по-латыни.

Под створками шкафа была откидная доска, за которой скрывались фарфоровые ступки разных размеров и пестики к ним, каменные плитки с углублениями для растирания лекарств, роговые совочки и костяные лопаточки… Митю особенно занимало приспособление для изготовления пилюль — две массивные стальные пластины, прорезанные глубокими выемками с острыми краями. Скатав из лекарства колбаску, дед клал ее на одну пластину, прижимал другой, и колбаска превращалась в цилиндрики-пилюли.

Рядом со шкафом под зеркалом висели аптечные весы с роговыми чашечками и бронзовым коромыслом. Дед вынимал аккуратную, красного дерева шкатулочку, открывал крышку. Внутри посверкивали гирьки — глаз не оторвешь: вовсе маленькие, с горошину, побольше, с орех, — но все как настоящие, как для кукольного магазина. В особом отделеньице — разновесы, тонкие листочки латуни с выбитыми на них циферками. Они так малы, что дед брал их пинцетом.

Мите всегда очень хотелось поиграть в гирьки, но это строжайше запрещалось. Дед говорил — их нельзя касаться руками — нарушится вес. Митя долго не мог понять, почему нарушится…

С весов и гирек начиналось приготовление лекарств — любимое Митино зрелище. Отвешивались иногда почти незаметные пылинки, ссыпались в ступку, туда же добавлялось еще чего-то и долго растиралось.

В воздухе повисал странный аромат, иногда сладковатый, иногда пряный, острый или горький, но всегда необычный и привлекательный.