Машину окружили со смехом и шутками — очень уж нелепое было зрелище. Человек деловито раздал с десяток стаканчиков и меткой рукой плеснул в каждый из бутыли, затем открыл сумку и на закуску присовокупил по галете.
— За Победу! За Победу, ребята! Передавайте стаканы, передавайте…
Так, сидя на крыше машины, он по-домашнему угощал, и столпившиеся вокруг по-домашнему же выпивали, а он улыбался удивленно и словно бы себе не верил, что угощает людей в такое замечательное утро на Красной площади.
Бутыль скоро кончилась, и человек уехал, сидя на крыше машины…
В это время из-за Исторического музея выкатил роскошный лимузин с американским флажком. Выскочили два флотских офицера, вслед за ними — две дамы. Американцев окружили, и в первое мгновение офицеры несколько растерялись, но затем один поднял руку и крикнул: «Сталин! Рузвельт!»
Их подхватили и принялись качать. Они хохотали, а один, взлетая, что-то кричал своей даме, пока та не нырнула в машину, появилась с кинокамерой и начала снимать. Потом она полезла на крышу машины, чтоб снять сверху. Несколько рук ее подсадили, а другую американку подбросили вверх, та смеялась и болтала длинными ногами в шелковых чулках, ей поправляли сбившееся на лету платье и снова подбрасывали с радостным смехом.
Стали петь, и американцы подтягивали, как могли, а когда кончилась наша песня, затянули свою.
К офицеру подошел человек в потертом кителе с нашивками ранений, обнял и сказал по-иностранному, чтоб было понятней: «Зер гут!» Американец вскинул руки и стал громко говорить что-то в ответ…
Манежную площадь едва начали асфальтировать, приходилось перебираться через кучи песка и булыжников, перепрыгивать через высокие трамвайные рельсы… Здесь уже полно людей. Трамваи еле ползут сквозь толпу. Вагоны, пустые внутри, снаружи облеплены зеваками; мальчишки едут, свесив ноги из окон, стоят на колбасе, подбираются к крыше — сегодня все можно.
Егора подтолкнул кто-то… Семенов! Они, оказывается, рядом стояли, не замечая один другого…
Семенов протянул влажную руку:
— С Победой!
Толпа напирала, и его потеснили в сторону.
— Про кого из наших знаешь? — спросил Егор через головы.
Семенов успел крикнуть:
— Малинин письмо прислал — под Берлином был!..
Возле университета полно студентов, но знакомых — никого… Ждать здесь Веру напрасно… И подумал, что сейчас можно сходить к ней — уже не рано…
Старик дворник принес охапку флажков, стал привязывать к прутьям ограды. Пока он копался, студенты расхватали флажки, пошли на Красную площадь.
— Ах, шут вас возьми! Это ж для загородки!
— Дедушка, мы сами привяжем. Придем с Красной площади и привяжем. Давайте веревочки!
— Ну ладно, коли так. День-то очень веселый!
Егор следом за ними перешел Манежную и стал пробираться по толпе в сторону Дзержинской. Он спешил — Вера едва ли усидит в такой день. Теперь каждая минута дорога.
На эскалаторе, ступенькой ниже, стояла женщина в платке и потертом пальто. Они встретились глазами.
— Сынок, — обняла она Егора, заплакала, прижавшись к поле пиджака, — сынок мой… где ты лежишь, родной…
Опомнился у самого дома в Луковом переулке. Вошел в подъезд. Постоял. Подняться по лестнице сразу не мог… У двери остановился… Эмалевый номерок, отбитый с краешку… Звонок… Пересилив себя, нажал кнопку…
За дверью — шаги… Дверь приоткрывается… Вера!
— Это ты… — тихо говорит она — не понять: спрашивает или себе самой говорит.
— Вера, пойдем на Красную площадь! Там такое… — Он слишком громко это сказал — по лестнице загудело…
— Зайди на минутку.
Он вошел в темную прихожую, и тут же, у самого порога, влево — ее комната.
Он ничего не мог разглядеть, только Веру видел и понимал, что в комнате они одни.
У нее глаза стали еще больше и потемнели. И голос срывается.
— Не обижайся… Я знаю: праздник… Но я не могу… Потом… а сейчас не могу… Сегодня особенно…
Она смотрела в окно мимо Егора.
— У меня тут был один человек из их части… Передал письмо… Да что ж я рассказываю… Ты не знаешь… Так вот… Я в тот вечер еще хотела тебе сказать… В один день все случилось — и узнала, и с тобой пошли мы тогда, вечером… Я бы разревелась на улице… Вот: мы с пятого класса учились до седьмого с одним мальчиком. Его Саша звали… Саша Овчинников… Он все три года был в меня влюблен… Детская любовь — я посмеивалась, не придавала значения. В сорок первом разъехались кто куда — я его больше не видела… А на Урале вдруг получила письмо от него… Мне соседи отсюда переслали. Целую пачку его писем. Он был старше нас. Он вообще-то второгодник. В семье что-то у них… так и не знаю что… И не узнаю теперь… Мешали ему учиться. Но он способный был, особенно к математике… Да, так письма уже с фронта были… Я ответила, и мы переписывались до последних дней… Он часто писал. Я одно, а он — пять… А тут вдруг писать перестал. Он был артиллеристом…
Вера замерла и неподвижно, не мигая, смотрела в окно.
— Ах, это я все оттягиваю время… Ну вот — не было долго писем… И вдруг приходит какой-то сержант и приносит письмо… от него… Последнее… Недописанное… Он до половины только написал…
Вера оглядела комнату, взглядом скользнув мимо Егора.
— …там в середине странички… разорвано…
Глаза стали совсем черными; она опять неподвижно смотрела в окно.
— Сержант рассказал… Саша сидел в машине, писал… письмо это… И осколок… И всё…
Вера пересилила себя и посмотрела Егору в глаза.
— Понимаешь, я всегда думала, что не люблю его… Относилась как к однокласснику… А теперь… Просто свет не мил… Ты прости. Я не знаю, что со мной. Неделю из дома не выхожу и не хочу выходить… Сижу, сижу, ночь наступает, сплю… Опять день… Я ничего понять не могу, все расплывается… Я думаю, если б он вернулся, я бы так и дружила с ним по-школьному… А теперь никто не мил… Прости… не могу никуда идти…
56
Не помнил, как вышел, сколько просидел на скамейке в скверике. Ничего не видел, только звучал голос Веры и перед глазами — ее глаза. И почему-то казалось, будто все сейчас произошедшее клубится где-то рядом, а внутри — пусто… Ничего нет внутри — ни волнения, ни переживания, ничего…
— Пусти-ка, парень!
Это ему солдат говорит. В руках у солдата красный провод и кусачки. Егор понимает, что солдат говорит ему, и не может пошевелиться.
— Эй, друг, выпил, что ль, на радостях? Встань-ка, мне на минутку — провод закинуть.
Егор поднялся и лишь тогда увидел, что рядом со сквериком поставили два больших прожектора с желтым и зеленым стеклами… И смутно подумалось, что все это к нынешнему вечернему салюту, и вспомнил о празднике…
На оставшийся полтинник доехал до Охотного ряда — и так повезло: на углу гостиницы «Москва» встретил Михайлова с Казариным! Николай, оказывается, Гену только что увидел, не успел поздравить — и тут же Егор!
Красная площадь теперь заполнена до краев — идти трудно. Они медленно пробирались к Василию Блаженному. Неподалеку ползла легковушка. На крыше сидели мальчишки. Двое свесили ноги на ветровое стекло, двое стояли, пятый уселся на капоте и болтал ногами. Островок этот плыл среди голов под смех и одобрительные крики. Подальше — еще машины, и на каждой сидели и стояли мальчишки. Шоферы правили почти вслепую, и никто даже не пробовал согнать маленьких пассажиров. Из одного автомобиля выскочил шофер и недоуменно осматривался — не мог понять, почему машина остановилась. Оказалось, несколько шутников приподняли ее сзади за бампер — и колеса крутились в воздухе… На Каменном мосту народу столько, что автомобили застряли напрочь. Они стали вроде смотровых площадок — на них забираются, глядят вокруг и уступают место другим.
К вечеру опять подул холодный ветер. Солнце садилось за Кремль. И вдруг на светлом небе вспыхнули бледные огоньки ракет.
— За что салют?
— За Победу.
— Рановато вроде…
— Да за Прагу же салют! Прагу взяли! Ур-р-р-ра!
Как стемнело, вернулись на площадь. Там по-настоящему стало тесно — повернуться трудно. Михайлов с Егором взялись за руки, сжали с двух сторон Казарина, и их повлекло медленным, едва заметным течением вдоль ГУМа в сторону Исторического музея. Это было именно т е ч е н и е, никто им не управлял, оно само возникло, и перебороть его нельзя. Долго несло их до другого конца площади. Там течение повернуло назад по той стороне, где Мавзолей.
Ослепительный, луч юпитера кинохроники метался вокруг, выхватывая головы, лица, ударяясь о грани Мавзолея, рассыпаясь синими веерами.
Время к девяти. В девять — все знали — будет говорить Сталин. Луч прожектора замер на циферблате Спасской башни. Без пяти девять. Луч запрыгал от часов к звезде, закрытой маскировочным колпаком. Без минуты девять луч замер, и площадь затихла. Было слышно, как потрескивают угли в прожекторе.
— Товарищи! Соотечественники и соотечественницы! Наступил великий день победы над Германией…
…И последнее слово замолкло, но на площади все была тишина. Лишь позже она взорвалась голосами, в луче прожектора вспыхнули подброшенные кепки и платки.
Ветер дохнул запахом реки, весенней земли и зелени. И впервые за все годы спокойно стало на душе.
Николай обнял Егора и Гену.
— Дожили, ребята, дожили!
И тут опять колыхнулось медленное течение и понесло их по площади.
И радость была велика, но высказать ее невозможно и, наверное, чтоб облегчить томление невысказанности, возникли огни и звуки салюта.
Он не походил ни на один увиденный раньше, он как что-то вселенское, неохватное, вроде северного сияния или извержения вулкана…
Сначала где-то на набережной вспыхнули три световых столба и скрестились высоко в небе — и обнаружилась его глубина; потом скользнули к маковкам Василия Блаженного, и те загорелись как синие факелы. Это было начало. В десять часов весь круг небес заплела паутина разноцветных лучей — они пересекались и двигались, убегая в черную глубину. Потом лучи разом встали и собрались в одну точку над Красной площадью, над городом… Встал шатер из света — вся Москва поместилась в нем.