Над Каменкой всю ночь полыхает зарево — отражение шлаковых потоков, бушующих на откосах вулкана. Если бы я не знал туда дороги, я бы нашел поселок по этому зареву.
Федора бесцеремонно, по-свойски, толкнула меня в бок:
— Чего молчишь, белоголовый? Скажи что-нибудь.
— Скажу!.. Веселое место вы облюбовали для своего жилья — подножье вулкана.
— Такое оно веселое, что впору бы ему провалиться в тартарары. Не мои это слова. Чужие. Я не жалуюсь ни на шлак, ни на скордовины, ни на удушливый газ. А вот моя хозяйка, баба Мавра, и все жильцы поселка прямо-таки воют. Не нравится бывшим казакам, что заводские травят их газом… Стой, мужик! — вдруг закричала Федора и схватила меня за руку.
Я остановился у железного столбика, крепко вбитого в землю. К его вершине прикреплен стальной щиток. На черном фоне белели три четко выписанные буквы: «SOS».
— Видал, грамотей?
— Что это такое?
— Сигнал бедствия.
— По какому случаю?
— По этому же самому… Геенна огненная наступает на Каменку, вот-вот слопает живьем.
— И давно поставлен этот знак?
— Давненько. Больше месяца.
— А для кого предназначен?
— Что? Как ты сказал?
— Я говорю: кому в первую очередь надо обратить внимание на знак бедствия?
— Известно, кому — начальству.
— Ну и как?
— Тьма-тьмущая всякого начальства перебывало в поселке. Из горсовета. Из глазной конторы. Из райкома и горкома. Была даже милиция. Один милицейский умник хотел порушить сигнал бедствия, но товарищ Колесов воспротивился: «Пусть до поры до времени стоит, колет глаза тем, кто не хочет выручить людей из беды».
— Кого же он имел в виду?
— Директора комбината. Это он, Булатов, не хочет переселять жителей Каменки в комбинатские дома. Был и он у нас. Еле-еле ноги унес отсюда.
Я обошел железный столбик вокруг, щелкнул ногтем по стальному щитку. Полюбовался аккуратно выписанными, красивыми буквами «SOS».
— Хорошая работа! — сказал я. — Дело рук Алексея Родионовича Атаманычева.
— Ага! — подхватила Федора. — А как вы узнали?
— Лебедя и журавля узнаешь по полету, а Алексея Родионовича — по почерку.
Я умышленно ответил неопределенно. Не хотелось мне посвящать Федору в свои отношения с Атаманычевым.
— Это верно, почерк у него видный. Да и не только почерк.
— А вы, Федора, давно знаете Алексея?
— С тех пор, как стала кумекать что к чему. Вот человек!.. Сама я злая, сварливая, глупая, никому никакого добра не сделала, но все равно люблю людей толковых, добрых, отзывчивых, умных. Ему, Алексею Родионовичу, надо быть верховным депутатом, секретарем, героем, а он — ноль без палочки. Для Булатова ноль, а для нас, простых работяг, друг и брат, защитник и прокурор, отец и мать. На таких советская власть держится. Ну что, поедем дальше? Хочу показать тебе свое жилье. Бабке Мавре оно кажется геенной огненной, а для меня он, этот ад, представляется настоящим раем. Хорошо живу. Своя комната! Своя постель. Когда хочу, тогда и встаю и ем. Когда душе угодно, тогда и домой вертаюсь.
Пока мы говорили, на откосе раз пять были скантованы ковши с жидким шлаком. Удушливые, бурные потоки бесшумно устремлялись вниз, ярко освещая из конца в конец и Каменку и прилегающие к ней пустыри. Багровый отсвет лежал и на морщинистом, с мешками под глазами лице Федоры, и на сильно поношенном, из дешевого ситца платье.
Мы сели в «Жигули» и поехали дальше. Минуты через две остановились на Железной улице, перед приземистым, чуть ли не по окна ушедшим в землю домом.
— Здесь я обитаю. Крайнее окно, ближе к воротам, — мое. Во все остальные бабка Мавра глядится. Айдате в мою пещеру!
— Поздно, Федора.
— Да разве это поздно — двенадцать часов? Я иной раз и до пяти чаевничаю и сама с собой про жизнь разговариваю. Пошли!
Она схватила меня за руку и потянула из машины. Что ж, пойду. Порадовала меня Федора немало и еще порадует. Почему-то мне кажется, что она не до конца раскрыла себя, не все о себе рассказала. Истинное это наслаждение — смотреть на доверчивого человека, слушать правдивые, простодушные речи!
Шел я по двору, тихонько ступая, говорил шепотом. Она шумно засмеялась и в полный голос сказала:
— Да ты не таись! Глухая она, бабка Мавра, ничего не услышит, хоть из пушек пали.
Мы прошли темные сени, открыли двери и очутились в розовой светелке — через окно хорошо была видна шлаковая гора с огненными потоками. Можно и электричества не включать. Светло и тревожно. Тревожно и хорошо…
Вот это и есть та самая работа над душой, о которой говорил Петрович, — обращение с людьми, равными тебе по своей коренной сущности: с Егором Ивановичем, Костей Головиным, Васькой Колесовым, Митяем Воронковым, а теперь вот с Федорой.
Федора вскипятила на газовой плите чай, нарезала колбасы, сала, ломти пшеничного, домашней выпечки хлеба. Успела и переодеться в нарядное платье, причесаться и подмазать губы. Помолодела, повеселела солдатская вдова и брошенная мать.
— Давай, белоголовый, угощайся. Я не бедствую, хоть и уборщица. В трех местах еще подрабатываю.
— Спасибо, Федора. Отвык я в такое позднее время ужинать. А чай вот с удовольствием выпью.
— Ты что ж, в ночные смены уже не работаешь? Отставник?
— Формально, по годам, — да, отставник, а по существу… до последнего дня буду работать.
— Такой гордый, значит?
— Да, гордый. Вашей породы. Вы ведь тоже гордая.
Она засмеялась, хлопнула по столу ладонью.
— А ты, брат, глазастый да смекалистый! Угадал! В самую точку попал. Гордостью я до сих пор держалась на земле и дальше буду держаться. Гордостью и вот этим… бабским весельем да брёхом. Значит, мы с тобой два сапога пара.
На шлаковой горе потекла свежая лава. Оранжевое зарево хлынуло в окно. Лицо Федоры стало розовым, гладким, совсем юным, каким, наверное, было в ту пору, когда она, еще незамужняя, почти девочка, стояла на своем рабочем пьедестале у рабочего станка.
— Ты чего так зверски уставился на меня? Что хочешь рассмотреть? Бабу?
— Вы мать, Федора Федоровна! Обидно, что жизнь ваша так неустроена! А что, если я попытаюсь помирить вас с сыном и его женой, а?
— Ничего не выйдет. Не хочет Катька, чтобы у нас был мир. Враг мой кровный она, невестушка родная.
— Не должно быть врагов у такого хорошего человека, как вы.
Она засмеялась, всплеснула ладонями.
— Еще чего выдумал! Зачем из букашки слона делаешь?
Только на словах отвергала оказанную ей честь. Глаза сияли, губы улыбались.
Теперь самое подходящее время оставить ее. Я поднялся и сказал:
— Мне пора! В ближайшие дни нагряну к вам с Сеней.
Покинув Железную улицу, я не сразу укатил в «Березки». Подъехал как можно ближе, крайним переулком, к шлаковой горе. Хотелось получше рассмотреть, что творится в геенне огненной.
Раскаленный жидкий шлак широким потоком несется по крутым откосам. Над ним перекипает знойная грива серо-черного сернистого дыма. Ничего не зеленеет, не живет у подножья ядовитого вулкана. Стекла домов плавятся в тысячеградусном огне. Черные хлопья косо летят в сторону поселка. Туда же ветер относит дымы и газы.
Дорогие мои земляки Колесов и Булатов, где же ваша истинная забота о людях? Конфликтуете друг с другом, а Каменка бедствует.
В городском адресном бюро я узнал, где в последнее время проживала Федора Федоровна Бесфамильная.
Направляюсь на улицу Суворова. Хочу встретиться с сыном Федоры Сенечкой и его женой Катей. Зачем? Пока не знаю. Увижу их, поговорю, тогда и прояснится моя позиция. Не исключено, что сын и невестка не такие, какими обрисовала их мне Федора. Да и сама Федора, возможно, не такая уж идеальная мать. Бывает, что матери своей чрезмерной любовью к сыновьям и неоправданной ревностью к невесткам отравляют жизнь и молодым семьям, и самим себе.
Посмотрим!
Улица Суворова прорезает город с востока на запад. Несколько километров дорожного и тротуарного асфальта, деревьев, посаженных в два ряда, цветников, лужаек, десятиэтажных и пятиэтажных домов. Начиналась ее застройка при мне, в послевоенное время, когда я был секретарем горкома, заканчивается при Колесове. На мою долю приходится мало, больше на долю Василия Владимировича. Глядя на город, на комбинат, я не могу не думать, что появилось здесь при моем посильном участии, что после моего отъезда. В девятой пятилетке строители стали богаче, талантливее, более требовательны к делу рук своих.
Бесфамильные живут в пятиэтажном, без лифта, краснокирпичном доме, построенном в мое время.
Останавливаю «Жигули» у обшарпанного подъезда. Выхожу. Но подняться на второй этаж не успеваю. Ко мне подбегает парень лет тридцати, лохматый, испуганный:
— Катенька… жена, в роддом запросилась, а ехать не на чем… Выручайте, папаша, спасите!
Вдвоем выводим из подъезда стонущую женщину в байковом халатике, осторожно усаживаем на заднее сиденье машины. На полной скорости мчимся в город, в роддом на Пушкинском проспекте.
Санитарки увели стонавшую роженицу наверх. Муж стоял в углу вестибюля, лицом к стене, зажав ладонями уши.
— Отвезти домой? — спросил я.
Не ответил. Не слышит. Тронул его плечо — не обернулся. Ладно, оставлю в покое. Удачи тебе, земляк!
Возвращаюсь в роддом через несколько часов.
Молодой парень с сияющим лицом бросается мне навстречу. Узнал, хотя и видел в полной растерянности.
— Сынка подарила Катя. Как заказал, так и сделала! — Обнимает меня, тащит на улицу. — Пойдем, папаша, обмоем новорожденного.
— Спасибо, но…
— Да ты не беспокойся. Не водкой буду угощать — шампанским. Пошли!
Эх, подумал я, была не была, согрешу по такому случаю!
Уединились в укромном уголке, в тени деревьев ближайшего сквера. Я выпил глоток теплого, выдохшегося шампанского. Счастливый отец выпил всю бутылку. Захмелел.
— Папаша, ты для нас великое дело сделал. Спасибо. Большое-пребольшое. Ты кто?
— Так… бумагомаратель.
— Понятно. По конторской части. А я доменщик. Сын доменщика. И отец доменщика. Подрастет малыш, определю в профессиональное училище, в то самое, какое сам прошел. Знаменитое тринадцатое. Мы с ним, может, на одной домне будем плавить чугун. Как Крамаренко, отец и сын. Знаешь Крамаренковых, папаша?