Все было так, как рассказал Батманов. Мстительный произвол директора налицо.
— Почему же Батманов не восстановлен в своей прежней должности, а Булатов не получил выговор? — спросил я.
Инструктор промышленного отдела горкома, разговаривавший со мной, смущенно помолчал, переглянулся с товарищами и сказал:
— Видите ли, в Москве создана специальная комиссия для расследования дела Батманова…
— Что же расследовать, если все ясно? Восстановите честное имя Батманова — и комиссия будет распущена.
Опять переглянулись инструкторы. Чего они мнутся? Что скрывают? Наконец один из них, посмелее, сказал:
— Горком кровно заинтересован в том, чтобы комиссия приехала как можно скорее. Мы хотим, чтобы и московские товарищи убедились в том, в чем мы давно убеждены.
— То есть?
— Что Булатов такой же смертный, как и все люди, и что с него такой же строгий спрос, как со всех!
Больше я не задавал вопросов. Неглупо решили в горкоме…
Примчался Егор Иванович. Выставил на стол бутылку сливок и банку с алыми крепкими ягодами.
— Давай, Саня, лакомься. Свежайшая земляника. Тепличная. Давай, говорю, питайся да сливками запивай.
Земляника тает во рту. Пахнет она еще и молодостью, и губами любимой. Когда-то мы с Леной собирали ягоды вокруг Банного озера…
Ем землянику, смотрю на Егора Ивановича и завидую.
Человек и в семьдесят пять равен двадцатилетнему, если мало уступает ему в работе, в ощущении жизни. Если же совсем не уступает, то он сильнее молодого. Есть своя красота, своя доблесть и в преклонные годы. Хорошо писал об этом любимый мною Цицерон…
Мудрейший Солон оказывал тирану Писистрату упорное, храброе сопротивление и этим изумил его. «Чем ты держишься, Солон? — спросил тиран. — На что полагаешься?» — «На свою старость», — ответил Солон. А я добавлю к его словам еще и такие: «Полагаюсь на свою старость, которая крепка тем, что было заложено в молодости».
— Егор Иванович, по какому случаю ты сегодня веселый сверх всякой меры?
— Ишь какой глазастый — узрел!.. Помнишь моего побратима-одногодку, латыша Яна Оттовича Даргайса?
— Как же! Большевик с семнадцатого года. Охранял в Кремле Ленина. Штурмовал в составе Латышской бригады Перекоп. В мирные годы окончил Горную академию. Был первым, самым первым начальником Солнечной горы… А почему ты вдруг спросил о нем?
— Потому!.. Наступило восьмидесятилетие Яна Даргайса, и никто не собирался отметить славную дату. Пришлось мне создать инициативную группу и рассказать во всех инстанциях, кто есть Ян Оттович. И мы добились своего. В зале райкома партии, полном народа, Ян Оттович получил удостоверение, нагрудный знак и алую ленту с золотой надписью «Ветеран». Были речи, горячие поздравления, сердечные пожелания, подарки. Словом, состоялся большой праздник. Вот потому я до сих пор радуюсь и сияю… Ох, Саня, здорово пришлось потрудиться, доказывая кое-кому простую истину: надо помнить, уважать, чтить, любить отца своего.
— Почему же ты не привлек и меня в инициативную группу? Мы бы скорее и легче добились Яну Оттовичу звания ветерана и прочего.
— А зачем?.. Я, Саня, не меньше, чем ты, чувствую себя хозяином нашей жизни. Ну, это самое, поехал я, работать надо…
Верно ведь сказал, чертяка. Устыдил.
Егор Иванович уехал. Теперь я могу приступить к выполнению задания. Сказано — сделано. Усаживаюсь за старинный, покрытый зеленым сукном стол, достаю из портфеля пачку писем и внимательно перечитываю послания Булатова и Колесова. Суть их, если быть предельно кратким, такова. Секретарь горкома доводит до сведения членов бюро, что Булатов в последнее время стал злоупотреблять властью. Заносчив и груб с подчиненными. Недостаточно заботится о будущем комбината. Часто принимает решения, не согласовав их ни с парткомом, ни с профкомом, ни с горкомом, ни с министром. Булатов же в свою очередь выдвигает против секретаря горкома обвинения: считает, что Колесов учредил над ним унизительную опеку, придирается по всякому поводу, большей частью по мелочам. Свое обращение в обком он заканчивает так:
«Работать с Колесовым стало невмоготу. Да и ему не по силам идти в одной упряжке со мной. Прошу членов бюро обкома разобраться и решить, кто из нас действительно верой и правдой служит, а кто вольно или невольно наносит ущерб делу».
Вот так поставлен вопрос. Ребром. Но ни раньше, ни теперь я не встревожился. Давно мне известно, что Булатов склонен к преувеличениям. Колесов тоже не без греха: любит настоять на своем. Я знаю их немало лет, и всегда у них была одна правда на двоих. Что же случилось? Не поделили власть? И тому, и другому захотелось быть на голову выше всех? Не может этого быть. Не такие они люди. Так что же?..
Разберусь. Мужики они умные, не станут мешать мне сделать доброе дело.
Решив так, я принялся за очередное письмо с обкомовским адресом. Оно написано с полной раскованностью, как умеют это делать только люди практические, простодушно-бесхитростные, но твердо знающие себе цену. Вот оно, это послание:
«Дорогие товарищи секретари и члены обкома!
Пишет вам Влас Кузьмич Людников. Обращаюсь к вам не по личному, а общественному вопросу. Что это за вопрос? Представьте, никаким пером его описать невозможно, особенно моим, корявым. И бумаги много потребуется — в портфель ее не вместишь. Лучше я вам все своими словами обрисую, когда кто-нибудь из вас попадет на комбинат. Приезжайте безотлагательно, как можно скорее, чтобы не опоздать к обедне, не размахивать после драки кулаками и не попрекать себя последними словами за то, что не сразу откликнулись на сигнал с переднего края жизни.
Жду, как говорится, ответа, будто соловей лета!
Это письмо написал член пленума обкома партии, старший мастер, Герой Социалистического Труда, секретарь парторганизации главного мартеновского цеха. Дела и слова Власа Кузьмича были весомы на протяжении всей истории Солнечной горы, от первой до последней пятилетки. Он рабочая совесть, рабочая гордость, рабочая честь комбината.
Нехорошо получилось, что я только сейчас прочитал это письмо… Видите ли, товарищу Голоте было некогда — он собственной персоной был занят, свои переживания оказались для него самыми важными, вытеснили все общественные и государственные дела!.. Можно ли исправить мою оплошность? Не опоздал ли к обедне, как выражается Влас Кузьмич?
Через справочную узнаю номер телефона Людникова. На мой звонок ответил Людников-старший. Я назвался, напросился в гости. Часа три говорили мы с мастером огненных дел. Я с умыслом не воспроизвожу сейчас наш интересный во всех отношениях разговор, скажу о нем в свое время.
Разбудили меня утром соловьи. Один робко щелкнул в кустах сирени невдалеке от моего окна. Другой уверенно распевал позади дома, в березняке. Третий, самый певучий, счастливый тем, что дождался цветущей своей поры, заливался во все горло в лощине, около родника. И все трое славили жизнь: весеннюю землю, зарю, полыхающую в полнеба над Солнечной горой, темные от ночной росы листья на бальзамических тополях, студеную седую траву, одуряюще пахучие гроздья сирени, тающий, сильно побледневший месяц, свежесть и тишину майского утра.
И кукушка подала свой таинственный голос, куда-то зовущий, о чем-то предостерегающий, таящий в себе какую-то печаль, обещающий какую-то еще не испытанную радость…
Лежу с открытыми глазами, улыбаюсь и слушаю весенних птиц. И сейчас мне, как и в юные годы, хорошо. Чувствую себя способным взбежать на любую гору. Могу двое суток кряду простоять на правом крыле «двадцатки», таская ковши с жидким чугуном от домен к разливочным машинам и мартеновским печам. «На старости я сызнова живу…»
Потянуло побродить по любимой Тополиной Роще. Переулки в поселке неширокие, тихие. По обе стороны длинной улицы Щорса рвутся к небу тополя, смыкающие свои роскошные кроны на немыслимой высоте. Двухэтажные дома стоят вдалеке друг от друга, не менее ста — двухсот метров. По старой памяти их называют коттеджами. Когда-то здесь обитали иностранные специалисты — американцы, немцы. Теперь здесь живут большей частью ветераны комбината, бывшие и нынешние высшие командиры производства.
В подножие горы врезана дворцовая громада центрального профилактория. В мое время при моем ближайшем участии Деловой клуб — место отдыха инженерно-технических работников, — построенный по инициативе Орджоникидзе, был превращен в ночной профилакторий для рабочих.
Вот туда я и держу путь.
Выйдя из ворот, я чуть не столкнулся с прохожим. Заросшее седой щетиной лицо. Крупный, с горбинкой нос. Помятая, с опущенными полями, непонятного цвета шляпа. На ногах парусиновые стоптанные полуботинки. Рубашка далеко не первой свежести. Широченные штаны с пузырями на коленях. В правой руке прохожего авоська с пакетами молока, картофелем и хлебом.
При самом беглом взгляде на этого человека ясно, что он одинок, неухожен, всеми забыт и ни в ком уже не нуждается, привык к своему сиротству. Не живет, а доживает.
Стою, смотрю вслед человеку, ставшему собственной тенью. Кто ты? Что делал в лучшие свои годы? Знал ли я тебя? Наверняка знал. Но ты сейчас так сам себя приземлил, что стал неузнаваем…
Старик медленно брел в гору, в верхнюю часть улицы Щорса. Часто останавливался, вытирал большим клетчатым платком лицо. Куда он пойдет? В конце тополиного тоннеля три дома. Слева — Константина Головина, справа — начальника горнорудного управления Колокольникова. Прямо, в тупике, — литые чугунные ворота ночного профилактория.
Старик свернул направо. Значит, Колокольников?
— Тихон Николаевич! — окликнул я.
Старик медленно обернулся, безучастно посмотрел в мою сторону. Я подошел к нему.
Более четверти века Колокольников был начальником горнорудного управления и пяти агломерационных фабрик. Сотни миллионов тонн руды выдал на-гора, превратил в агломерат, пищу для домен. Получал ордена в каждой пятилетке. Герой. Воспитатель горняков трех поколений. Инженер, закаленный в первые годы социалистического строительства. До чего же он сдал!