В поте лица своего — страница 22 из 70

Называю себя. Прошу простить, что не сразу узнал его. Слушает меня строго и не спешит раскрыть рта. Дорого стал ценить стариковское слово…

Неприветливым людям ничего не стоит смутить меня, выбить из колеи. Ни в чем не чувствую себя виноватым перед Колокольниковым, но растерялся. Говорю первое, что приходит в голову:

— Что же это ты, Тихон Николаевич, в разгар рабочего дня домашними делами занимаешься?

Случайно сказал то самое, что только и способно вывести его из враждебной немоты и глухоты.

— Мои рабочие дни кончились!

— Как, разве ты уже не начальник горного управления?

— Никто я! Отставной козы барабанщик. Пенсионер ничтожного значения.

Голос хриплый, вроде бы простуженный или пропитый. Белые, бескровные губы. Желтоватые от никотина зубы. Под глазами мешки.

— Как это ты, товарищ Голота, не побрезговал мною?

— Побрезговал? Как я могу брезговать старым товарищем по партии, по работе, одним из самых славных ветеранов Солнечной?

— Мною сейчас многие пренебрегают…

— Ты что, Тихон Николаевич, во хмелю? Или заговариваться стал?

— По одежке протягиваю ножки. Кукарекаю, образно говоря, как велено.

— Говори по-человечески. Что случилось? Почему бросил гору, на которой трудился всю жизнь?

— Что ж, можно и по-человечески. Не бросал я ее, она меня бросила… По приказу одной высокопоставленной личности.

— А что это за личность? Есть у нее звание, фамилия?

— Чего другого, а чинов и званий у нее целый мешок. — Тихон Николаевич глянул на меня недоверчиво и зло, угрюмо усмехнулся. — Неужели не понимаешь? Отрыжка прошлого, образно говоря. Остаток доисторической эпохи… Я про Булатова говорю. — Он кинул на меня вызывающий, злой взгляд. — Слушай-ка, товарищ Голота, ты где сейчас работаешь?

— Все там же, в обкоме.

— Секретарствуешь по-прежнему?

— Да.

— Так. Хорошее дело. Ну, а к нам зачем приехал?

— Посмотреть, как вы тут живете.

— А я подумал, тебя послали укреплять сильно расшатанный за последнее время авторитет Булатова.

— Если он пошатнулся, то его не укрепишь никакими подпорками.

— Верно!

Он внимательно всматривался в меня чуть подобревшими глазами. Лицо его, заросшее седой щетиной, стало как бы светлее и моложе.

— У меня, товарищ секретарь, нет больше вопросов.

— А у меня есть, Тихон Николаевич. Скажи, с какой формулировкой Булатов отстранил тебя от работы?

— Расправился, а не отстранил… Долго рассказывать. Он сочинил большущий приказ. Разжевал каждую мелочь. Мне оставалось только проглотить директорскую кашицу, образно говоря. А меня стошнило от одной мысли глотать жвачку.

— А ты попроще, без образности, можешь обойтись?

— Попробую… Булатов, как ты знаешь, инженер-прокатчик. Ну и вот, не зная броду, сунулся в воду. Не посоветовавшись со мной, состряпал с помощью своих горе-помощников ряд мероприятий, якобы направленных на улучшение работы горнорудного управления, Если бы я выполнил его предписания, комбинат через год или два остался бы без руды. Домны и мартены мне дороже директорского самолюбия. Партия полвека учила меня быть смелым, твердым в своих убеждениях, не брать на веру самое якобы авторитетное слово, не говорить и не делать ничего такого, что противно партийной совести. Я заявил ему в самой резкой форме, да еще при людях, на большом совещании, что он некомпетентно подошел к нашим острым проблемам. В общем, немало было сказано правильного, но немало было и лишнего, запальчивого. Слово не воробей, вылетело — не поймаешь. Вскоре после моего выступления последовало наказание. Найдя подходящую зацепку, Булатов закатил мне выговор. Через некоторое время влепил строгача якобы за отставание горных подготовительных работ. Потом расщедрился на самый строгий, с последним предупреждением. И свою месть за непочитание начальства завершил приказом об увольнении «в связи с уходом на пенсию». Вот так!

— Печальная история, — сказал я, выслушав рассказ Колокольникова. — Тихон Николаевич, изложи все это на бумаге.

— Ни к чему. Дохлую собаку на живого орла никто не променяет. Я про себя и Булатова говорю. Кто я такой? Отработанный пар. Пенсионер. Кандидат в покойники. А кто такой Булатов? Командир во цвете лет. Директор мирового комбината. Депутат. Лауреат. Профессор. Может ли мое оловянное слово перевесить на чаше весов его золотое?

— Любую чашу весов перевесит партийная принципиальность. Твоя Звезда Героя Социалистического Труда сделана из такого же металла, как и Звезда Булатова. И получили вы свои награды в одном месте.

— Любо слушать тебя, товарищ Голота. Ты все это сказал как мой старый знакомый, сослуживец или как секретарь обкома?

— И так, и этак.

— Это тоже хорошо. Веселое дело. Обнадеживающее…

— Тихон Николаевич, ты не хочешь, чтобы комбинат через год или два попал в прорыв? — спросил я.

— Нет. Даже когда меня на свете не будет, желаю, чтобы комбинат процветал, чтобы им руководили такие большие инженеры, прекрасные люди, как Иван Григорьевич Головин.

— Если ты действительно этого хочешь, ты обязан…

Он опустил авоську с продуктами к ногам, положил мне руки на плечи и впервые улыбнулся.

— Напишу! И не только чернилами. Слезами, кровью, не образно говоря. — Он поднял с земли авоську. — Ну, пойду картошку варить. Один я остался. Жена умерла. Старший сын работает в Индии, в Бокаро, на металлургическом заводе. Младший на Запсибе, начальник цеха. Средний на Запорожском, заместитель директора. Не приглашаю тебя в дом, Голота, не от гордости, а от стыда… Одичал я в одиночестве. И руки стали короче — не доходят до дела… Но я исправлюсь! Встану на прежнюю колею. Прямо с сегодняшнего дня начну… Куда тебе принести письмо?

— Я живу в головинском доме, в бывшем кабинете Ивана Григорьевича. Но ты не спеши, Тихон Николаевич. Продумай, прочувствуй каждое слово. Приложи документы, подтверждающие ваши позиции — твою и Булатова.

— Все сделаю как надо, хотя ни разу в жизни не сочинял жалоб.

— Это не жалоба, Тихон Николаевич, а борьба за партийные принципы, утвержденные на Двадцать четвертом съезде нашей партии.

— Таких высоких слов, товарищ секретарь, я не обещаю тебе написать. Как оно было, так изложу…

— Правильно! Этим самым и выразишь свои партийные принципы.

— Не агитируй. Все понял, все почувствовал. До свидания. Будь здоров. И как это тебя угораздило появиться на моей дороге?

Куда и подевалось в нем стариковское! Распрямилась сутулая фигура. Шаг быстрый, уверенный, молодой, я бы даже сказал.

Что делает с человеком слово! А ведь будут еще и дела. Не так скоро, но будут. Непременно!

Человек платит за то, что живет, болезнями, тяжкими сомнениями, размышлениями о жизни, которые иногда укорачивают его век, разочарованием, потерями друзей, надежд, веры, временной душевной депрессией, страхом перед смертью и еще многим другим. И без этого нет жизни. Пока. В будущем люди, конечно, только жизнью будут жить.

Тополиная аллея, улица Щорса, круто спускается к гостинице. Пройду несколько шагов и стою. Оглядываюсь на дом Колокольникова и с тоской думаю: какое я имел право оставлять сейчас его одного? Разбередил душу и бросил. Еще совсем недавно, прикованный к больничной койке, я жадно ловил каждое истинно человеческое, ласковое слово. Почему же теперь сам?.. Стыдно. Надо вернуться… Под каким предлогом? Под любым. Это не имеет значения.

Вошел, разыскал хозяина на захламленной кухне и сказал:

— Тихон, знаешь, чего я назад оглобли повернул? Голодный я, брат. Картошки в мундире захотелось. Горячей, рассыпчатой, посыпанной черной солью. Как на фронте.

— В чем же дело! — обрадовался он. — Сейчас будет у нас фронтовая пирушка.

В четыре руки помыли штук двадцать крупных картофелин, залили водой и поставили на газовую плитку. Они варятся, а мы сидим за столом, разговариваем. Начали с картошки, а пришли к душе…

Положив сжатые кулаки на грязную столешницу, Тихон Николаевич сказал:

— Он, Булатов, не только любимой работы меня лишил. Он душу мою норовил выхолостить!.. И ему это удалось. Почти удалось. Не появись ты, Голота, я бы капитулировал.

— Не могло этого быть. Душа у тебя, Тихон, бессмертная, могучая. Ее тысячетонным домкратом не сдвинешь. Как гору.

Поговорили в таком духе еще немного и принялись за картошку. Поспела. Слили воду. Вывалили на стол и, обжигая пальцы и губы, стали есть. По-фронтовому. По-охотничьи. И без вина нам весело. Едим и смеемся…


Пришлось еще раз обратиться за справкой к секретарю горкома.

— Василий Владимирович, скажите, с вашего согласия отправлен на пенсию Колокольников?

— В таких делах Булатов не считает нужным с кем-либо советоваться. Я был поставлен перед совершившимся фактом. Ни за что ни про что смертельно обижен человек, отдавший всю жизнь Солнечной горе.

— Ну, а новый начальник горнорудного управления как справляется?

— Инженер Ермаков работает прекрасно. И он моложе лет на двадцать. Перспективный товарищ. Поздно, да и нет нужды, откровенно говоря, опротестовывать решение Булатова. Тем более что возраст Колокольникова перевалил за пенсионный.

— Значит, все было сделано правильно?

— Формально не придерешься, а по существу бесчеловечно. Более сорока лет трудился человек на горе. Вместе с восходом солнца появлялся на командной вышке. Все горело, все ладилось в его умелых руках. Он привык ежедневно, ежемесячно, ежеминутно отдавать себя горнякам, аглофабрикам, дробилкам, рудным забоям, экскаваторам, бурильным станкам… — Колесов потер ладонью большой красивый лоб, помолчал, потом поделился со мной своими мыслями: — Строго говоря, с чисто хозяйственной точки зрения замена Колокольникова молодым Ермаковым была полезна для комбината. Однако коммунисты, в особенности руководители, должны быть дальновидными хозяйственниками, государственными деятелями и хорошими людьми. Две стороны одной медали. Сиюминутная или завтрашняя выгода не должна глушить в коммунисте человечность. Так, помнится, товарищ Голота, вы наставляли нас, молодых партработников, в ту пору, когда были секретарем горкома. Вот если с этих позиций посмотреть на историю Колокольникова, то в его трагедии повинен не только Булатов, но и мы. Точнее говоря, я. Если бы горком в свое время выпрямил кадровую поли