В поте лица своего — страница 49 из 70

— Здравствуйте, товарищ Голота!

Оборачиваюсь и вижу корреспондента «Комсомолки» Петра Шальникова.

— Ты?! Откуда взялся?

— С неба. Только что с аэродрома. Еще в гостиницу не заезжал. — Он протягивает мне газету, и я вижу в ней броский заголовок трехколонной статьи: «О тех, кто не пускает вперед сталевара-комсомольца Александра Людникова». — Вам первому показываю — мой вклад в победу Саши!

Петя летел к нам из Москвы со скоростью чуть ли не тысячи километров в час и все-таки не успел со своим вкладом к празднику справедливости, то есть к бюро горкома партии. Я высказываю это вслух. Петя смеется.

— Никогда не поздно признать правду правдой!

Да, верно, не поздно. Никогда! Даже в последнюю минуту жизни.

— Надолго к нам, Петя?

— На один день. Вернее, на полдня. Улетаю обратным рейсом.

— Что же ты успеешь сделать за такое короткое время?

— А я ничего не буду делать. Прилетел просто так. Порадоваться вместе со всеми победе Саши Людникова.

— Ты хочешь сказать: победе всех настоящих передовиков…

— Согласен с вашей редакторской поправкой. Вы не знаете, где сейчас Сашка? На работе или дома?

— Сталь варит. Собираюсь его проведать.

— Так, может, вместе проведаем, а?

Мы сели в «Жигули». Поехали в главный мартен. Оставили машину в тени гигантской дымоходной трубы, поднялись по железной лестнице. Петя бросился на первую печь, обнимался с Сашей Людниковым, Славой Прохоровым, Степаном Железняком, размахивал «Комсомолкой». Подхожу к ребятам. Они, щедрые, и меня приветствуют.

— Как дела, Саша? — спрашиваю я.

— Прекрасно. Лучше не бывает.

— Когда сталь выдашь?

— К концу смены, если все будет в порядке.

— Я хочу посмотреть на твою победную плавку. Можно?

— Пожалуйста! Только долго ждать. Два часа.

— Всего два часа? По сравнению с вечностью — ничто.


У каждого из нас есть сокровенная молитва. Моя мать, провожая отца на работу, крестила его и говорила:

— Господи боже мой, сохрани и помилуй нашего кормильца от доменного огня!

Мой дед в лучшую, богатырскую пору своей жизни, перепоясывая себя, одетого в шахтерское рванье, широким ремнем из бычьей кожи-сырца, ухмылялся в рыжую бороду:

— Ну, бог Саваоф, добром прошу тебя: благослови Никанора Голоту счастливо вкалывать уголек от зари до зари. И сердце господина штейгера ублажи, шоб вин не скостил ни за шо ни про шо мою добычу. И шоб кровля над башкой була як железяка. И шоб я не застудыв на сквозняковой струе поясницу. И шоб братья забойщики не завидовали моей силе!..

Помолится, посмеется и спешит с обушком за поясом, в чунях в шахту. В темноте уходил. В темноте приходил.

Бабушка, как только он уходил, опускалась перед божницей на колени и слезным голосом умоляла:

— Господи, прости богохульника! Сам не знае, шо меле…

В худшую свою пору, когда уже все силы отдал хозяину, больной, тронутый умом, дед молился так:

— Эй, ты, дармоед всесвятный! Спускайся на землю, выпей со мной. Брезгуешь? Ну и дурак! Знаешь, кто я? Че-ло-век! А ты кто? Никто. Бред сивой кобылы. Мыльный пузырь…

Моя сестра Варька и я в детстве часто бывали голодными. Глядя на закопченные иконы и неумело крестясь, шептали:

— Добрый боженька, пошли нам краюху хлеба. И еще, если не жалко, чего-нибудь — цибулю, холодец, требуху, шматок сальца.

Потеряв деда, бабку, отца, мать, брата и сестру, став беспризорником, приспосабливаясь к обстоятельствам, я так молился в начале дня:

— Господи, спаси и помилуй раба твоего Саньку Голоту! Сделай так, чтобы милицейская облава не накрыла меня, не запихнула в кутузку, чтоб самосудчики мужики не отбили сапогами нутро, чтоб я вдоволь наелся, чтоб дожил до вечера, а потом и дальше…

В коммуне для бывших беспризорников ее руководитель, которого мы все звали Антонычем, научил меня и таких, как я, молиться по-иному. Во время завтрака, подняв кружку с молоком или чаем, обращаясь к пацанам, сидящим за длинными столами, он говорил:

— Помолимся, коммунары.

Ему хором, в триста глоток, отвечали:

— Помолимся!

— «Действуй, пока еще день, — начинал Антоныч, — придет ночь, и никто уже не сможет работать. Всякий истинный труд священен. Он пот лица твоего, пот мозга и сердца; сюда относятся и вычисления Кеплера, размышления Ньютона, все науки, все прозвучавшие когда-либо героические песни, всякий героический подвиг, всякое проявление мученичества, вплоть до той «агонии кровавого пота», которую все люди прозвали божественной…»

После этих слов Антоныч обычно умолкал. Продолжал «молитву» кто-нибудь из коммунаров. Самый памятливый. Голосистый. Среди таких бывал и я. Говорил стоя, вскинув голову:

— «Если это не культ, то к черту всякий культ. Кто ты, жалующийся на свою жизнь, полную горького труда? Не жалуйся, пусть небо и строго к тебе, но ты не можешь назвать его неблагосклонным, оно как благодарная мать, как та спартанская мать, которая, подавая своему сыну щит, сказала: «Со щитом или на щите!» Не жалуйся, спартанцы тоже не жаловались…»

Когда я был мальчишкой, я думал, что эту «молитву» сочинил мой воспитатель Антоныч. Много лет спустя я узнал, что он просто читал отрывок из сочинения Томаса Карлейля «Прошлое и настоящее». Энгельс в знаменитой своей работе «Положение в Англии» цитирует любимого им Карлейля целыми страницами. Книга Карлейля, писал Энгельс, говоря о современной ему Англии, «является единственной, которая затрагивает человеческие струны, изображает человеческие отношения и носит на себе отпечаток человеческого образа мыслей…»


Интересно, кому и как молится мой законный наследник Саша Людников?


Мартеновский агрегат. Печь. Влас Кузьмич называет ее печкой. Ничего себе печка! Небоскреб из крепчайших стальных конструкций. Нутро выложено дорогим огнеупорным кирпичом. К ней, к печке, протянуты железнодорожные рельсы, трубы с газом, нефтью, кислородом. Над ней мостовой кран. Рядом справа туда-сюда носится заправочная машина. Обслуживают печку сотни мощных электромоторов, десятки работяг — инженеров, техников, мастеров, лаборантов, диспетчеров, каменщиков, футеровщиков, подсобников. Эта махина днем и ночью бушует полуторатысячеградусным огнем…


Саша оделся, взял рукавицы. Любил он свои рабочие доспехи. Роба сталевара не духами опрыснута, а благоухает. Не верите? Значит, никогда не надевали спецовку металлурга, шахтера, слесаря, токаря. Пахнет она потом молодого здорового работяги. Одевшись, зашагал в ногу с братвой по лестнице бытового корпуса, по гулкому переходу галереи. Ребята гогочут, слушая, как Степан Железняк рассказывает про какую-то Люсю, с которой вчера танцевал в правобережном Дворце культуры. Саша тоже смеялся. Но мысли его были не тут, а там, около печки. Дадут ли сколько требуется железного лома? Доставят ли вовремя жидкий чугун? Не зажилят ли кислородное дутье? Не обделят ли шлаковыми и чугунными ковшами? Не поджег ли сменщик свод? Не повредил ли, сам о том не ведая, подину так, что плавка уйдет в прорву? Всякое бывает. Смотри в оба да смотри. Проверяй да проверяй. Товарища и себя. Сам с собой соревнуйся. То есть работай на совесть.

Ну, пришел к ней, милой. Стоял на рабочей площадке с рукавицами в руках. Свежий, только что обласканный солнцем, горным ветром, золотым сиянием горы. Смотрел на пятиглазую, гудящую так, что не перекричишь, не перезвонишь, и спрашивал: «Ну как?»

Белый-пребелый огонь вырывается из-под пяти огнеупорных плит. Огонь, похожий на парус. Огонь — хвост кометы. Огонь — знамя победы. Огонь — утренняя заря. Огонь — северное сияние. Огонь-молния. Вода толстыми струями омывает завалочные окна — предохраняет печь от прогара, помогает бороться с немилосердной жарой.

Саша сдвинул со лба на глаза синие, в металлической оправе спецочки, заглянул в самую душу печки. «Плохо себя чувствуешь, да? Понимаю. Здорово поработала. За кампанию, от ремонта до ремонта, надо было четыреста плавок дать, а ты не поскупилась на восемьсот. Выстояла! Молодчина, милая! Удружила. Не была бы такой выносливой, покладистой и доброй, не отхватили бы мы первое место, не стали бы лучшими сталеварами главного мартена. Честь тебе и слава за прошлое. Ну, а как насчет будущего? Может, еще малость поработаешь, а? До круглой цифры — до тысячи. Тогда все комбинатские и министерские рекорды побьем, опять прославимся. Выстоишь, а?» Молчит печка, как золотая рыбка. Страшно стало Саше оказаться у разбитого корыта. «Виноват, милая! Забудь мою низкую просьбу. Не было ее. В самое ближайшее время освободим от огня, уничтожим твою старую душу и вставим новую. Иначе нельзя. Можем осрамиться. Победа, говорят мудрецы, иногда одерживает верх над победителем».

На этом и оборвался немой разговор Саши с печью. Помешал сталевар соседнего, второго агрегата. Новичок. Бывший подручный. Колька Дитятин. Ну и наследство ему досталось! Не знали предки Кольки, какому богатырю нежную фамилию придется носить. Кто первый раз слышит, как он называет себя, еле скрывает усмешку. Подошел Дитятин к Саше и говорит:

— Начнем?

— Нет, Коля, не начнем.

— А что именно не начнем?

— То самое, про что говоришь.

— Неужели догадался?.. Скажи! Ну?

— Не могу я сейчас соревноваться с тобой.

— Почему?

— У тебя большая привилегия, — сказал Саша.

— Какая привилегия? — удивился Дитятин.

— Твоя печка свежая, после капитального ремонта, а моя… недельки через три-четыре погасим ее.

— Зачем? Она же крепкая. Ни одного прогара. Восемьсот плавок выдержала. И еще двести проработает. Головой ручаюсь.

— Не выдержит, Коля… Не можем мы с тобой соревноваться в течение года. Всего недельки три имеем право соперничать.

— Согласен и на три недели. Значит, по рукам? Начали?

— Начали!

— Держись! Пощады не жди.

— И ты не жди. Соперничать так соперничать.

— Разобьюсь в лепешку, а обгоню своего учителя!

— И не жаль тебе его будет?

Ребята вокруг хохочут — Сашины подручные и Колины. Оттопыривают большие пальцы. Посмотрим, чья возьмет…