Головин оторвал глаза от цветов, пожал плечами, улыбнулся. Это произошло неожиданно, непроизвольно. Нервная получилась улыбка. Все так это и поняли. В том числе и Булатов.
— Ну, я жду. Посоветуйте, что я должен ответить министру.
— Я бы доложил все как есть, — все еще улыбаясь, проговорил Головин.
— А именно?
— Обрисовал бы тяжелую обстановку в цехе.
— Это давно сделано, в тот же час, когда рухнула первая, самая первая печь. Дальше?
— Я бы еще сказал, что борьба за встречный план, за победу в этой пятилетке никому не достанется легко, что на длинном пути победного наступления могут быть и непредвиденные поражения, и обидные потери. Временные потери. Все наверстаем после реконструкции мартеновских тылов.
— Нет, дорогой товарищ, что сегодня упало с воза, то пропало раз и навсегда.
— Поднимем! Я оптимист…
Тон Булатова стал еще ядовитее, беспощаднее:
— Вы, дорогой товарищ, как я вижу, под свое поражение пытаетесь подвести теоретическую базу. Ловко! Умно! Дальновидно! Как же это вы при таком багаже до сих пор всего-навсего начальник цеха? Маловато. Не по боярину бобер. Вам бы впору пришелся пост директора какого-нибудь института прогнозов.
В ответ на такой выпад Головин сказал:
— Что вы, Андрей Андреевич. Я не собираюсь покидать цех. Рано! Мало еще бит и терт. За битого начальника цеха со временем дадут дюжину небитых.
Все сидящие в зале, сами не раз нещадно битые, рассмеялись. Появилась усмешка и на губах Булатова. Но он сейчас же согнал ее. Вытер ладонью рот и, словно не было длинного тяжелого разговора, с новой энергией, повторяясь и не замечая этого, спросил:
— Ну, дорогой товарищ, так что же все-таки мешает вам хорошо работать?
— Да поймите же, наконец, что мы не можем после того, что случилось, сразу, с сегодня на завтра, выправить положение!
Все это Головин сказал с достоинством, в упор бесстрашно глядя на Булатова.
— Кто же это должен сделать? Пригласить начальника второго мартена? Или другого соседа? Может быть, главного инженера? Но зачем тогда вы, дорогой товарищ, в цехе?
— Сами выправим положение! — сказал Головин. — И очень скоро. Мы уже наметили ряд мероприятий.
Директор презрительно хмыкнул:
— Мероприятий много, а стали мало.
— Больше, чем вчера. Сегодня мы сработали со значительным улучшением…
— Да разве это значительно — прибавка тысячи тонн? Вспомните, какие у вас долги! Я подозреваю, что у вас смутное представление об организации труда в сталеплавильном цехе. Организация — мать порядка в любом деле. Дорогой товарищ, почему до сих пор вы не знаете этой старой, как мир, истины?
И директорское колесо завертелось по второму кругу. Снова затрещали ребра начальника первого мартена.
Головин теперь не возражал ни единым словом. Молчал.
Молчание бывает разным. Подавленным. Угрюмым. Растерянным. Жалким. Трусливым. Стоическим. Себе на уме. Мудрым. Вызывающим. Мужественным. Презрительным.
Молчание Головина радует меня. Я чувствую в нем протест, бунт, силу, достоинство.
Но Булатову, видимо, оно не показалось таким. Он прорабатывал инженера Головина, как проштрафившегося мальчишку в коротких штанишках.
— Ищите потери стали, дорогой товарищ, под ногами мастеров, сталеваров, разливщиков, шихтовиков. Не оправдывайте ни себя, ни подчиненных. Нацеливайтесь только на победу! Пожалуйста.
Вот после этого Головин и прервал свое молчание. Вскинул голову, сказал:
— Да, верно, у нас сейчас все есть — скрап, чугун, кислород, ковши и прочее. Нет только самого главного — человеческого, партийного отношения к нам, сталеплавильщикам, с вашей стороны, Андрей Андреевич!
Булатов побледнел, переложил пачку бумаг, лежащую перед ним, с места на место, тихо и грозно сказал:
— Вот оно что!.. Так, значит, вы понимаете требовательность директора?
— Это не требовательность, а просто разнос! Жить не хочется, а не только работать, когда послушаешь вас…
— Ясное дело! Ну что ж, дорогой товарищ, мы обсудим вашу позицию. Но уже не здесь. На парткоме. И, может быть, на бюро горкома партии… Огнеупорщики, ваше слово. Докладывайте!
В тесном зале стало жарко и душно. Сильно запахло увядающими цветами. Мой сосед слева, инженер Котов, чуть склонился ко мне, шепнул:
— У меня такое чувство, будто я присутствую на отпевании живого человека…
Совещание кончилось около пяти. Люди расходились молча, сосредоточенно-притихшие, углубленные в себя. На Булатова почему-то избегали смотреть. Так что все-таки главное в Булатове? Талант производственника? Чрезмерно суровая требовательность к подчиненным? Неумение привлекать к себе людей? Готовность выполнять план любой ценой, идти к цели напролом, не щадя ни себя, ни тех, кто не поспевает за ним?..
В середине тридцатых годов я знал директоров прославленных заводов — Гвахария, Макарова, Дьякова, Степанова, Франкфурта, Лихачева, Гугеля, Завенягина, Носова. Разные люди, они имели общую замечательную черту, воспитанную в них школой наркома тяжелой промышленности Серго Орджоникидзе, — революционный размах и большевистскую деловитость, уменье преодолевать трудности и привлекать к себе любовь, беззаветную преданность делу партии и народа, бесстрашие, правдивость, простоту, бескорыстие, твердое и страстное желание выполнять государственные задания и одновременно улучшать жизнь людей. Серго Орджоникидзе давно нет. Но до сих пор существует его стиль работы. Наш партийный стиль.
При самых значительных социальных и экономических достижениях, по-моему, у нас останется не до конца разрешенной проблема характера того или иного работника, его нравственного уровня, качества его общественного труда. Человек со своим сложным внутренним миром был, есть и будет движущей силой во всех случаях нашей жизни.
В длинном и широком коридоре меня догнал Константин Головин.
— Ну как? — спросил он сильно сдавшим голосом.
— Что именно?
— Я про Булатова. Разбушевался, а? Некрасиво, стыд и срам. — Осуждающе взглянул на меня. — И вы… почему вы не вмешались? Вам, секретарю обкома, это сподручнее делать, чем кому другому.
— Вот потому, что секретарь обкома, я и не вмешался. Всему свое время… Приходи, Костя, в «Березки», поговорим. Жду тебя завтра вечером.
— Приду. Обязательно. До свидания.
В этот же день я был у Колесова. Поделился своим впечатлением о характере выступления Булатова на оперативном совещании. Василий Владимирович выслушал меня с грустным выражением лица.
— Да, нехорошо, — сказал он. — В последнее время Булатов часто бывает несправедлив, высокомерен с людьми. И кадровая его политика тревожит нас… Здорово переменился Андрей Андреевич! До того, как стал директором, он не чурался советоваться с людьми, признавал, что в споре рождается истина. Теперь же изрекает «последнее слово». Он не понял, что его ответственнейшая должность не награда, не дар божий, которым он может беспечно пользоваться до конца своей жизни. Доверие народа надо каждодневно оправдывать хорошим трудом и человеческим отношением к коллективу, к людям… Трудно работать с директором, который всегда и везде считает себя непогрешимым. Поймите меня правильно. Я не против уверенности в себе. Когда твоя правда, твоя убежденность опираются на талант, профессиональное умение и знание, на долгий опыт и, главное, на партийность и несокрушимую нравственную силу — это прекрасно. Но когда при раздутой амбиции под ногами у тебя пустота — это плохо для тебя и опасно для окружающих. — Помолчал, подумал и, как бы подводя итог разговору, сказал: — Трудно нам, членам бюро горкома, разубедить Булатова, что не все его поступки и слова соответствуют его общественному положению. Он твердо уверен, что соответствуют. Иначе бы его не назначили директором. Наивно? Но это факт!..
Оперативка в главном мартене отменена. Временно. На два дня. По случаю смерти старейшего металлурга инженера Трофимова, бывшего долгое время начальником главного мартена, воспитателя целой плеяды сталеваров-рекордистов. Всю жизнь он был прекрасным командиром. Был он и большим любителем хорового пения. Хор сталеваров, созданный им, выступал во многих городах Урала, Сибири. Слышали его и москвичи.
Трофимова в последний путь провожало много людей. Медленно через весь левобережный город двигалась траурная процессия. За гробом шли седые сталеплавильщики, представители старой гвардии, молодые сталевары и почти все работники штаба комбината и горкома партии. Среди них я не увидел Булатова. Очень и очень это прискорбно. Не имеет значения, в каких лично он был отношениях с Трофимовым. Его положение таково, что он обязан шагать в траурной процессии, бросить горсть земли в разверстую могилу ветерана труда и сказать прощальное слово. Моральное, нравственное обязательство такого рода не закреплено на бумаге. За его нарушение официально не взыскивают. Но нарушение его оскорбляет людей, надолго запоминается.
Я не затронул бы этой деликатной темы, если бы в течение последних дней не присутствовал на так называемых директорских оперативках. То, что я видел, слышал, чувствовал там и здесь, на похоронах Трофимова, сложилось в моем сознании в одну логическую цепь — цепь нравственных поступков, из которой не вырубишь ни одного звена.
Похоронили Трофимова в ясный, теплый летний день. На левом берегу, на старом, заложенном еще в тридцатых годах кладбище, у северного, плоского подножья горы. Рядом за стальной оградой могила Ивана Григорьевича Головина, соратника и друга Трофимова. Много лет они работали вместе. И легли на вечные времена бок о бок. Привольный, густо заросший, в деревьях, кустарниках и цветах островок, на котором похоронен Головин, со всех сторон тесно обступают могилы строителей, горновых, газовщиков, сталеваров, слесарей, электриков, рабочих горячих путей, инженеров, техников, мастеров.
Командарм и его армия на вечном покое.
Вдова Трофимова раздала друзьям и соратникам покойного новенькие полотняные рушники. Сунула, не глядя, и мне один. Я держал его и не знал, что с ним делать. Кто-то стоящий рядом, с заплаканными глазами, с густыми, нависающими бровями, осторожно взял рушник из моих рук и положил себе на левое плечо…