— Хочу, но не могу. Не имею права. И ты задержись. Пожалуйста. Потолковать нам с тобой по душам надо. Заходи.
Воронков положил трубку внутрикомбинатского телефона, набрал номер городского, сказал жене, чтобы обедали без него, и пошел в кабинет директора. Было досадно, что сорвался семейный праздник. Но досаду пересилило любопытство: какой разговор собирается вести с ним Булатов?
Воронков был очень терпим, охотно прощал людям прегрешения житейского характера. Нет на свете человека и не может быть, считал он, идеального во всех отношениях. Люди есть люди. Черствость, вспыльчивость, заносчивость Булатова, на взгляд Воронкова, были второстепенными чертами его характера. Главное в нем — преданность делу народа, умение организовать коллектив комбината, большая профессиональная подготовка. Это, в конце концов, и определяло сносное, в общем, отношение Воронкова к Булатову.
Булатов в одиночестве сидел за огромным столом. Руки, сжатые в кулаки, выложены на полированную столешницу. Роговые очки еле держатся на кончике носа. Губы стянуты. Узкий, с залысинами лоб наморщен.
— Извини, что я лишил тебя семейного праздника. Такое, брат, дело…
Воронков кротко улыбнулся и, чуть сощурясь, близоруко через сильные стекла очков вглядывался в директора.
— Слыхал, конечно, про наш конфликт с горкомом? — спросил Булатов.
— Что вы имеете в виду, Андрей Андреевич?
Булатов хмыкнул и простецки, как это делают дети, вытер рот ладонью.
— Заковыристый вопросик задаешь, главный! С миной замедленного действия…
— Не понимаю, — растерянно, заметно побледнев, сказал Воронков. — О чем вы, Андрей Андреевич? Что вам не понравилось?
— Подтекст. Тонкий намек на толстые обстоятельства… Ладно. Отвечу тебе без всяких тонкостей — к ним я не привык, они мне ни к чему. У меня с горкомом один-единственный конфликт, а не дюжина, как тебе кажется.
— Ничего такого мне не кажется, Андрей Андреевич. Я и про один-единственный ваш конфликт слышал только краем уха.
— Вот ты опять проговорился. Что же это получается, главный? Ты, моя правая рука, мой первый заместитель, о моем принципиальном конфликте с горкомом только краем уха слыхал. Почему плохо прислушиваешься? Почему не принял близко к сердцу всю эту катавасию с моим квартирным приказом?
— Это только так говорится, по инерции, что краем уха… Извините за неточность. Мне известен этот ваш конфликт с горкомом.
— «Ваш»?! Не наш, значит, с тобой, а персонально мой? Открещиваешься, главный? Простая душа. Что на уме, то и на языке.
— Андрей Андреевич, вы сегодня не в духе.
— Нет, в духе. В злом духе, дорогой товарищ. И скрывать этого не намерен. Наоборот, хочу довести до твоего сознания, что и ты в этом во многом повинен. Я недоволен твоей позицией, главный. Тащим воз на крутую гору в одной упряжке. И вот ты на самой опасной крутизне взваливаешь на меня одного всю тяжесть и норовишь освободиться от хомута.
— Давайте уточним мою позицию в этом вопросе, Андрей Андреевич.
— А чего уточнять? Все ясно как божий день.
— Нет, не ясно!.. Скажите, почему вы в одиночку сочинили эту квартирную инструкцию? Почему не сочли нужным хотя бы проинформировать меня о сути дела? Я уж не говорю — посоветоваться. Молчите? Я за вас отвечу: вы были уверены, что я вынужден буду вас поддержать даже в том случае, если внутренне не согласен с вами.
— Попал пальцем в небо!.. Я не нуждался в твоей поддержке. И не обязан был тебя ставить в известность об этом мероприятии. Квартирные и бытовые дела не твоя стихия.
— Почему же теперь, после конфликта с горкомом, вам понадобилась моя поддержка?
— Потому, что эти горкомовские говоруны ухитрились из мухи слона сделать. И речь идет не о формальной поддержке, не волнуйся, я как-нибудь сам себя поддержу в драке с Колесовым. Мне обидно, дорогой товарищ, что ты меня предал. Ты, кому я доверился, кого тащил за уши все выше и выше…
— Вы неосторожно обращаетесь со словами, Андрей Андреевич. Когда я вас предал? Где? Кому?
— Мою квартирную инструкцию, приказ, которым должен руководствоваться коммунхоз, читал?
— Да, ознакомился…
— Согласен с ней?
— Нет. Ваш приказ противоречит и букве и духу советских законов. Он негуманный. От него попахивает местничеством, произволом.
— Ты, кажется, мораль мне читаешь? Очнись!.. Ты уже давно не секретарь парткома, а только главный инженер.
— Я был и остаюсь коммунистом, Андрей Андреевич…
— Вот что, дорогой товарищ, немедленно отправляйся в первый мартен. Бери Головина за шиворот, тычь носом в прорыв и добивайся решительного перелома!
— Я не способен кого бы то ни было хватать за шиворот. Тем более талантливого инженера Головина…
— Какой он талант? Медная тарелка, отражающая золотой свет легендарного отца. Дезорганизатор — вот кто он такой. Во всех грехах первого мартена повинен только он, Головин. С него и спрос.
— Нет, Андрей Андреевич, мы с вами тоже не безгрешны. В обязательствах, принятых на девятую пятилетку, мы должны были еще в прошлом году коренным образом реконструировать тылы мартенов — колоннаду, хранение и разделку скрапа, — установить дополнительные и более мощные прессы, мостовые и магнитные краны, заменить старые завалочные машины новыми. Мы этого пока еще не сделали и, стало быть, на какое-то время подорвали позиции мартеновцев.
— Ах, вот как! Стал адвокатом Головина? Продолжай, дорогой товарищ. Пожалуйста.
— Положение в первом мартене, конечно, можно временно, на два-три дня, выправить. Хватаньем за шиворот мастеров, начальников смен, бригадиров, сталеваров. Но это не стратегия, не политика дальнего прицела в борьбе за девятую пятилетку, а отчаянное, жалкое крохоборство. Положение первого и других мартенов надо менять кардинально, как и положено в век научно-технической революции.
— Что ты говоришь, главный? Да как у тебя язык поворачивается? Кто как не ты должен был быть застрельщиком и проводником этой самой революции?
— Я не снимаю с себя ответственности, Андрей Андреевич. Оплошал. Вместе с вами. Понадеялся вслед за вами, что одолеем крутой подъем по инерции, с хорошего разгона восьмой пятилетки. Налегке. Кавалерийским наскоком. С малыми затратами энергии и капиталов… Андрей Андреевич, наберемся мужества и признаем, что мы с вами просчитались. Собственно, мы в этом уже признались, перестроившись на ходу, реконструируя тылы мартенов в пожарном порядке…
— Сам себя, дорогой товарищ, заголив исподнее, истязаешь при всем честном народе. Ну что ж, истязай. Но меня в свою компанию не тащи. Вот так. А теперь, главный, слушай мою команду. Отправляйся к Головину и добивайся немедленного, решительного перелома!
Воронков долго молчал, потом, глядя на директора кроткими глазами, твердо сказал:
— Вы хотите, чтобы первый мартен стал полем моего поражения. В этом случае вы быстро и легко докажете министерству, что я никудышный работник, не оправдал надежд, и добьетесь моего понижения или перевода на другой завод. Слишком это хлопотно для вас. Я ускорю развязку: подам заявление об уходе.
— Дудки, дорогой товарищ! — закричал Булатов и грохнул по столу кулаком. — Только с мертвецов снимают ответственность. Я сегодня же доложу министру о твоем истерическом припадке. А пока ты обязан работать!
— Докладывайте! Мне теперь все равно. Дальше родного прокатного стана не пошлют. Бросайте рыбу в воду.
— Бросим, но раньше жабры вырвем. Без партбилета останешься. Об этом ты не подумал, главный?
— Руки у вас длинные, Андрей Андреевич, но коммунисты комбината разберутся что к чему.
— На поддержку Колесова рассчитываешь? На его неприязнь ко мне?
— На его партийность рассчитываю. На глубокое знание обстановки на комбинате.
— А что, если твоя судьба решится там, на небесах, а не здесь, на земле? Такой вариант не исключен. Тебя все поддерживают, пока ты главный. Станешь ничем — многие от тебя отшатнутся. Может быть, и Колесов…
Надо было оборвать тяжелый разговор. Но Воронков не в силах был этого сделать. Ему хотелось выговориться до конца.
— И до того, как я стал главным инженером, я не чувствовал себя ничем, — сказал он. — И после того, как уйду с должности главного, тоже останусь человеком… Ну, что еще вам сказать на прощанье?
— Пожалуй, хватит. Будь здоров, бывший главный. Любовь, как говорится, была без радости, разлука будет без печали… В последний раз спрашиваю: будешь работать?
— С вами, Андрей Андреевич, — ни при каких обстоятельствах. Не хочу! Не могу! У нас, как говорят социологи, психологическая несовместимость!..
Теперь все. Воронков, не глядя на Булатова, молча и быстро вышел из директорского кабинета.
Домой он не поехал. Остановился около горкома в надежде застать Колесова. Василий Владимирович часто и по вечерам работает. Не хватает ему дня.
Лифт бездействовал. На пятый этаж пришлось подниматься пешком. Два раза отдыхал. Сердце бешено колотилось.
Колесов был один. Сидел за столом и читал. Не спросил, что именно привело Воронкова к нему в такой поздний час. Кивнул на кресло, улыбнулся и сочувственно сказал:
— У тебя такой вид, будто ты из преисподней выскочил.
— Так оно и есть. Только что выяснял отношения с Булатовым. Все выложили, что думали друг о друге.
— Да, я знаю. Мне звонил Булатов.
— Уже?.. Ну и стратег!
Воронков изложил все, как оно было на самом деле.
— Не надо было говорить об отставке, — сказал Колесов. — Поставил себя в крайне невыгодное положение и невольно усилил позиции Булатова. Честно говоря, не ждал от тебя капитуляции.
— Никакой капитуляции не было. Я дал Булатову бой.
— Не обольщайся. Ты дал ему в руки сильный козырь. Теперь он доложит министру: Воронков — дезертир. Ты не имел права оставлять поле боя.
— Я и не думал его оставлять. Воюю…
— Без оружия в руках?
— Почему без оружия?
— Да ты пойми: раз добровольно покидаешь комбинат в трудный для него час, ты уже не вояка.