Он появился в затихшей, будто обезлюдевшей, гостинице среди ночи. Галстук съехал набок. Волосы взлохмачены. Лицо выбелено до синевы. Смотрел на меня беспокойными, вроде бы затравленными глазами, но говорил требовательно, даже категорически:
— Потолковать надо, дорогой товарищ!
— О чем? — спросил я как можно спокойнее.
— Обо всем, что клокочет вот здесь! — Он ударил себя в грудь кулаком.
— Стоит ли зря тратить силы? Не лучше ли поберечь их для бюро горкома…
— Там будет особый разговор… Сейчас я хочу потолковать с тобой без протокола, стенограммы и магнитофона. По-дружески. Начистоту…
Рвется в бой. Ну что ж…
Я лежал в кровати с книгой в руках, в одних трусах — ночь была жаркой, душной. Последние слова Булатова заставили меня подняться. Надел пижаму, включил верхний свет, сел на диван, закурил, предложил сигарету гостю. Он резко отодвинул мою руку.
— Ты же знаешь, я не терплю этой гадости!
— И я когда-то не терпел. Вынудили обстоятельства…
— Нет и не будет таких обстоятельств, которые заставили бы меня изменить себе!
— Хорошие слова. Прекрасные… Но ведь ты уже изменил себе. Передо мною не тот Андрей Булатов, которого я когда-то хорошо знал, уважал, любил. Ты предал мое доверие к тебе.
— Вот как! Всего, брат, ждал от тебя, но не такого…
— Я тоже многого не ждал от тебя. Куда подевалось все твое простое, сердечное, человечное?
— Брось мораль читать!
— Без морали нельзя. Когда-то я чуть было не стал таким, как ты. На самом краю пропасти удержался. И потому, побывав в твоей шкуре, имею право так разговаривать с тобой.
Булатов вскочил, затряс перед моим лицом волосатыми кулаками.
— Какая, по-твоему, у меня шкура, черт возьми? Говори!
— Скажу!.. Только ты сядь, пожалуйста… Ты самый умный человек на комбинате. Самый дальновидный. Самый принципиальный. Самый преданный. Больше всех болеешь за комбинат. Единственный. Незаменимый. Таким ты видишь себя. А на самом деле?.. Сиди смирно, иначе разговор не состоится.
— Извини. Пожалуйста…
— Ты по заслугам занял пост директора крупнейшего комбината. И до поры до времени был на должном уровне. А потом? Чем больше ты получал власти, тем бесцеремонней пользовался ею и лениво, неохотно, а иногда с явной досадой прислушивался к мнению других…
— Начало многообещающее. Давай, дорогой товарищ, выговаривайся до конца. Интересно взглянуть на самого себя чужими глазами.
— Мои глаза не чужие. Я, может быть, в большем ответе за тебя, чем ты сам за себя. Потому-то я и непримирим к твоим недостаткам.
— Правильно рассуждаешь, как и положено секретарю обкома. Продолжай! И не сердись на реплики. Без них в моем положении не обойдешься. Да и тебе они необходимы: разжигают неприязнь к Булатову…
— Ты сознательно или бессознательно поставил себя над коллективом трудящихся и присваивал себе победы, за которые днем и ночью в течение нескольких лет борются семьдесят тысяч человек. Такой поступок, мягко говоря, безнравствен.
— Грабежом это называется, — усмехнулся Булатов.
— Грабителей мы судим. Уверенно, с легким сердцем, без угрызений совести. Таких же людей, как ты, с неоспоримыми заслугами в прошлом, могущих быть полезными государству и в настоящем и только по их собственной слепоте ставших вредными, мы, увы, судить не научились. Даже распознавать булатовщину как следует мы еще не умеем.
— Булатовщину!.. Здорово сказано. Спасибо за оказанную честь.
— Пойми, пока не поздно, что тебя выдвигали и награждали как человека, причастного к мировому комбинату. Свет его величия упал на тебя, а ты вообразил себя великаном, решил, что тебе все дозволено. Устранил с дороги всех, кто не превозносил тебя.
— Лодыри, разгильдяи давно зубы на меня точат.
— Разве доменщики Крамаренко, отец и сын, разгильдяи? Разве инженер Колокольников лодырь?
— Личные счеты сводят…
— Постыдись! Лучшие люди города спрашивают партком, горком, обком: доколе коммунисты будут терпеть произвол директора комбината?
— Будь правдой все, что ты сейчас наворотил, министерство давно бы выпихнуло меня на пенсию. Выполняю и перевыполняю планы — потому и держат директором.
— Какой ценой выполняешь? В сводном приказе по комбинату на этот год ты запланировал доменщикам давать энное количество технического кислорода. Действовал якобы вполне в духе научно-технической революции, в духе требований Двадцать четвертого съезда партии. Ну, а что вышло на деле? Доменщики не получили почти половины обещанного тобой кислорода. Ты подвел их, что называется, под монастырь. Если бы ты проявил настоящий директорский характер, такой, какой был у Головина, Завенягина, Лихачева — воспитанников Серго Орджоникидзе, ты бы не оставил домны без достаточного кислородного дутья. Поднял бы тревогу во всех инстанциях и добился своего: выполнил обязательства, данные доменщикам. Это аморально, безнравственно — самому не делать того, чего требуешь от других. Ты не захотел добиваться в министерстве оборудования для нового блока кислородной станции из-за боязни попортить репутацию всемогущего директора, для которого не существует трудностей, который умеет добывать металл не только из руды, но и из мыльных пузырей и даже из пота терпеливых энтузиастов. Ты дорожишь дешевой славой фокусника. Вместо научно-технической революции — штурмовщина, сиюминутная выгода. Только бы сейчас, пока ты директор, хорошо работал комбинат. После тебя же — хоть потоп. Вся твоя энергия направлена сейчас главным образом на то, чтобы выиграть битву с Колесовым, Колокольниковым, Крамаренко, Головиным, Воронковым, Батмановым, Голотой…
Я замолчал. Взял новую сигарету, закурил. Не спешил говорить дальше. Булатов терпеливо ждал. Был почему-то уверен, что я не высказался до конца. Я курил и молчал.
— Жить с мертвой душой, быть ходячим трупом, пусть даже весьма респектабельным, по-моему, куда страшнее, чем умереть физически!..
— Все? — спросил Булатов.
— Пока все. Послушаю тебя.
— Вот что я тебе скажу, дорогой товарищ. Был я директором и останусь, несмотря на ваши с Колесовым козни. Не свалите. Надорветесь!
— Никто не собирается тебя сваливать, Андрей.
— Нет, собираетесь… Ну да ладно! Спасибо за откровенность, секретарь. Договорились, можно сказать, до твердого знака. И я буду откровенным. Спелся ты с Колесовым. В два рога трубите, травите серого волка…
— Ах, Андрей, ничего не желаешь понять…
— Тебя и Колесова не понимаю. Не хочу! Не могу!
Раздался настойчивый, длительный телефонный звонок. Междугородный! Я снял трубку:
— Вас слушают.
— Товарищ Голота?.. С вами будет говорить секретарь ЦК…
После небольшой паузы послышался хорошо знакомый мне голос:
— Здравствуйте, товарищ Голота. Извините, что так поздно побеспокоил. Я звонил в обком. Федор Петрович проинформировал о вашей деликатной миссии. Ну как, разобрались?.. Меня прежде всего интересует Булатов. Дело в том, что и в наш адрес поступило немало писем с жалобами. Судя по всему, он немало наломал дров.
— Да. Безусловно. Факты подтвердились…
— И что вы намерены предпринять?
— Пригласим на бюро горкома и постараемся поставить на путь истинный.
— Правильно! И предупредите, что в нашем государстве нет незаменимых. Доведите все это до его сознания. Поймет — хорошо. Не поймет — тем хуже для него. До свидания. Позвоните мне сразу же после бюро…
Я положил трубку и посмотрел на Булатова. Он не мог слышать того, что мне было сказано, однако забеспокоился:
— С кем ты говорил?
— С одним из московских товарищей.
Он все прекрасно понял. Сползла с лица маска сильной личности. В углу дивана полулежал бледный, старый, очень несчастливый, очень больной человек. По совести говоря, мне стало жаль его.
Самые опасные болезни, утверждал Гиппократ, те, которые искажают лица.
Но ему и лежачему, к сожалению, досталось немало. К концу нашего разговора забежал на мой огонек Тихон Николаевич Колокольников. Я стал свидетелем мимолетного, но очень, очень важного для нынешнего состояния моей души разговора.
Встретились два человека, непримиримых друг к другу. И один, и другой мгновение колебались: как поступить? Вышли из щекотливого положения, по-моему, с честью. Протянули руки, поздоровались. Забыли о том, что было между ними. Или сделали вид, что забыли. И это хорошо. Самое худшее в отношениях между людьми неглупыми да еще не последними в ряду лучших — обида. Выяснить отношения, то есть самому высказаться до конца и терпеливо выслушать другого, — вот верный способ восстановить нормальное общение. Мне показалось, что именно на этот путь решили встать Колокольников и Булатов. Но я ошибся.
— Ну как твоя курортная жизнь, Тихон Николаевич? — спросил Булатов.
— Курорт есть курорт. А как ты директорствуешь?
— По-прежнему…
Надо бы им теперь себе на благо разбежаться в разные стороны. Но они стояли и бесстрашно смотрели друг на друга. Дуэлянты! Колокольников вдруг обратил внимание на маленькую геройскую звездочку, приколотую к лацкану директорского пиджака.
— Красивая штука, — сказал он. — Блестит, как новенькая. Можно потрогать?
Булатов почему-то смутился. И даже чуть отступил на шаг.
— А зачем? У тебя у самого имеется такая же…
— Есть. Но моя не похожа на твою.
И Колокольников уже без доброго согласия Булатова не только потрогал звездочку, но и взвесил на ладони и осмотрел оборотную сторону. Так был стремителен и настойчив, что Булатов не успел или постеснялся оказать сопротивление.
— А ведь она ненастоящая, — сказал Колокольников. — Самодельная. Из консервной жести сварганена. Сусально позолочена.
— Ты прекрасно знаешь, что у меня есть настоящая.
— Знаю. Но почему ты ее, настоящую, не носишь?
— Цепляешься золотыми лучами даже за округлые выступы. Боюсь потерять. Дубликат не выдадут…
Колокольников, ни секунды не раздумывая, отпарировал:
— Ты ее, настоящую-то, уже давно потерял. И сам этого, бедолага, не заметил!