В поте лица своего — страница 69 из 70

— Должны. Просто обязаны. Наш комбинат — флагман черной металлургии. Каждая десятая тонна стали, сваренная в мартеновских печах страны, — наша! Ежегодно выдаем на десятки миллионов сверхплановой продукции. Прирост производства только за текущую пятилетку в полтора раза больше того, что давал комбинат до войны. Мы далеко обогнали по производительности труда все заводы Донбасса и Приднепровья, Урала и Сибири, Америки, Западной Германии, Англии, Франции. Даем металла на каждого работающего в два раза больше, чем остальной металлургический мир. Наше предприятие самое доходное на земном шаре. Каждый год отчисляем государству более полумиллиарда рублей прибыли. Так неужели нам, славным работягам, Госплан не даст денег? Кому же тогда давать? Если не дадут, вырвем!

Как вырвешь, Митя? Ты же застенчив, как красная девица. Деликатен. Интеллигентен. Не ухватист, не нахрапист. Всем без разбора улыбаешься. Мягок сердцем. Привык убеждать словом, а не кулаками размахивать. Впрочем, может быть, я ошибаюсь. Я не учел того, чему он научился в схватках с Булатовым.

— Мы не ограничимся реконструкцией, — все больше воодушевляясь, говорил Митяй. — На кислородной станции мы введем новые мощности, необходимые домнам и мартенам. Воздвигнем депо по обработке разливочных ковшей, склад на аглофабрике по усреднению привозных руд. Расширим центральную электростанцию. Отгрохаем третью ТЭЦ. И тем самым ликвидируем весьма ощутимый дефицит в электроэнергии. Мы, наконец, разработаем программу полного обновления комбината. На месте нынешней шлаковой горы поставим мощный кислородно-конверторный цех, который будет выдавать в год десять миллионов тонн стали. А там, где теперь плавят чугун десять домен, вырастут три новых, превышающие мощность всех десяти старых… Таков в самых общих словах наш стратегический план.

Воронков закурил, понадежнее водворил очки на нос, пробежался по огромному кабинету туда-сюда и остановился передо мной в позе молодого петушка, готового к бою.

— Ну как?

— Здорово размахнулся, Митя! Программа на всю твою жизнь.

— Так оно и есть. Тут я родился, тут и голову сложу.

Не здесь, милый человек, ты родился. В Сибири. И вскормлен не молоком родной матери. И пела тебе колыбельные на сон грядущий не женщина, родившая тебя, а жена Родиона Ильича, отца Алексея Атаманычева.

До чего же все запутано! И в то же время как теперь все стало ясно!

— Где вы, батько? — встревожился Митяй. — Почему такая туча на лице?

— Задумался.

— Об чем?

— О твоем отце. О твоей матери. Когда ты был у них в последний раз?

— Давненько. Недели две назад.

— Выходит, они не знают, что ты стал директором?

— Нет.

— Почему же не порадовал стариков?

— Успею еще похвастаться.

— Такие дела нельзя откладывать. И не хвастовство это вовсе — сообщить родителям, какой ответственностью отметила тебя жизнь. Родион Ильич обидится, если от других узнает. Поезжай! Сегодня! Прямо сейчас!


Знаете ли вы, что испытывают солдаты батальона, отведенного в тыл после ожесточенных боев в окопах переднего края?

Прежде всего ликуют, что дали фрицу прикурить, что утопили в крови атакующих фашистов, что не уступили ни единого клочка отвоеванной земли, что остались живы и будут дальше сражаться за Родину.

И уже только потом, после главного, наваливается на бойцов всякая всячина тылового житья-бытья. Солдат сбривает, чем придется, отросшую бороду. Срезает патлы, набитые окопной землей. Парится в бане, выгоняет сырость, хлещет березовым веником спину, грудь, орет благим матом, хохочет без удержу. Переодевается в чистое. Отсыпается. Обретает молодую силу. Поет шальные песни. Пишет домой нежные письма. Заново открывает для себя, живого и не покалеченного, землю, зеленую или снежную, синее или затянутое облаками небо, зарю вечернюю и зарю утреннюю, заходы и восходы солнца, грозу и дождь, сумерки и рассвет, а заодно беспрестанно дымит, гоняет чаи и выпивает сто наркомовских грамм к обеду. И днем и ночью с его лица не сходит блаженная, прямо-таки глуповатая улыбка. Потом… потом солдат уходит в себя, становится сосредоточенным, молча наслаждается передышкой, внутренне готовит себя к новым боям.

Такое состояние не раз бывало у меня за четыре фронтовых года.

Нечто похожее испытываю я и сейчас, после моих бескровных битв с булатовщиной в различных ее проявлениях.

Нигде ничего не болит. Ничем не тревожусь. Никого и ничего не боюсь. Пришел, куда стремился. Нашел, что искал. Свежий ветер полощет над моей головой флаг победы. Люблю все человечество и каждого человека в отдельности. И все люди, кроме Атаманычева, отвечают мне взаимностью.

Такое физическое и душевное состояние, будто только что прослушал увертюру бетховенского «Прометея». И теперь до меня еле-еле доносится шепотная музыка тишины, тишины солнечной пустыни, тишины лунной ночи, тишины предрассветного часа, тишины покоя и согласия, тишины безмятежно ясной души. И во мне, и вокруг глубокая, необъятная тишина.

Тихо льются с неба потоки жарких солнечных лучей. Зацвела сирень. Березовая роща из чисто-белой, прозрачной превратилась в непроглядно зеленую. Яблони окутаны розовым дымом, полны пчелиного гула. Откуковали кукушки. Но соловьи еще вовсю заливаются, особенно на росистой заре. Травы поднялись до колен, нежные, шелковые, упругие, покорные самому слабому дуновению ветерка. Тополиный пух стелется по черному асфальту улицы Щорса и маленькими сугробами белеет вдоль дороги, на обочинах, у каменных бордюров. Мальчишки поджигают летний снег. Он горит ясным, бездымным огнем.

Не бог весть какое это великое событие — летящий и горящий тополиный пух, но и он работает на меня, на мою душу. Белым пухом покрыта моя голова. Пух на моем лице, на губах…

Чистое красное солнце тяжело опустилось к Уральскому хребту, да так и застыло. Стоит и с удивлением, как и я, разглядывает город, разбросанный на правом и левом берегах многоводной реки, рассекающей Азию и Европу.

Молодой месяц с острыми бодливыми рожками сияет среди частокола мартеновских нещадно дымящих труб. Поехал в доменный, и там он, юный месячишко, серебрится над десятью «башнями терпения» — так Ярослав Смеляков назвал доменные печи. На железный балкон литейного двора выскочил потный, пышущий жаром горновой, поднял голову к небу, увидел молодик и заулыбался, просиял.

И я тоже просиял. Теперь навсегда. И в Москве, и на Кавказе, и в Крыму, и в обкомовском кабинете, и дома, и на смертном одре буду видеть тоненький, прозрачный коготок над заводскими трубами.

Старые галки и галчата бесстрашно сидят на эстакаде доменного, на проводах электрифицированной дороги, на фермах наклонного моста, по которому туда-сюда носятся скиповые челноки с рудой. Черные, сизоносые птицы летают вокруг кауперов, полных раскаленного воздуха. Нашли себе здесь пристанище в какую-то особенно студеную зиму. Не улетели и зимой, прижились. И я не улечу от вас, «башни терпения». Душа моя постоянно будет кружиться над вами.

Так я насмотрелся за эти дни, живя в «Березках», на березовую рощу, на отдельные березы, что в моих глазах теперь постоянно березит.

Завтра покидаю вас, березы. Но и без вас в моих глазах будет березить.

Последние километры по родной земле. Последние шаги.

Прощай, родина моей души!

Прощай, большая и лучшая часть моей жизни!

Солнце прямой наводкой бьет в вертикальные срезы выработанной мать-горы, от самого верхнего горизонта до нижнего. Очень хорошо видны разноцветные пласты пород: беломраморные, желтые, коричневые, синевато-голубые, рыжие, серые, пепельные, золотые, сизые, черноватые, с красными вкраплинами. Когда-то гора была очень оживленным местом. Бухали взрывы, гудели экскаваторы, носились электровозы и думпкары. Теперь — безлюдье, безветрие, тишина покинутой планеты. В одиночестве стою у подножья и вспоминаю, как однажды, таким же летним днем, я бегом спускался с горы вниз, к домнам, к «двадцатке». Бежал — и с каждым шагом наливался силой. Бежал, радовался и думал: «Ну и утро! Ну и денек! Не было такого с сотворения мира!» Пыль на дорогах была горячая. Она сочилась сквозь жиденькую парусинку потрепанных, на резиновой подошве скороходов, грела и щекотала ноги. Пороша! Сизая поземка строительной бури. Крохи, оброненные с праздничного стола пятилетки землекопами, грабарями, экскаваторщиками…

Картина на всю жизнь. Может быть, и в предсмертном бреду я буду вот этаким манером бежать с горы и восклицать: «Ну и утро! Ну и денек! Не было такого с сотворения мира!»

Более чем полвека чувствовал я себя первооткрывателем нашего красного мира. Таким остался и теперь, на исходе.

Как ты ёмок, последний нонешний денечек в родном краю!

Иду и еду куда глаза глядят. Мне все равно, где быть, на что глядеть.

Перебираюсь с левого берега на правый. Вполнеба полыхает заря, и в нее впечатаны зеленые проспекты, площади, многоэтажные дома, дворцы культуры, кинотеатры, кафе, магазины, стадионы, спортдворцы и водохранилища. В юности окрестили меня фантазером. Но тогда даже я, фантазер, не посмел представить в своих мечтах родной город вот таким. Прощай, бывшая пустыня, ставшая колыбелью нашенских Прометеев!


Провожали меня старые и новые друзья. На трех машинах приехали на аэродром Колесов, Воронков, Головин, Людниковы, дед и внук, Колокольников, младший и старший Крамаренко, Валя Тополева, Егор Иванович, Сеня Бесфамильный, его мать Федора Федоровна. И каждый, прощаясь, умудрился сказать какое-нибудь сокровенное слово. Не ждал я, что мой отъезд будет связан с торжественной говорильней.

Первым, как ему и полагалось, начал первопроходчик, ветеран Егор Иванович.

— Саня, когда почувствуешь себя плохо, на тот свет одним глазом станешь поглядывать, так ты сразу, это самое, айдате сюда, в родные края. Тут, это самое, и копыта задрать веселее.

Ничего как будто смешного не было в его словах, но Леня Крамаренко запрокинул свою седую голову, рассмеялся.

— Это ж надо понять!.. Не принимай, Саня, дурашливые слова Егора близко к сердцу. Не сдавай ударные позиции еще пятилетки четыре! Да! Бери пример с меня, огнеупорного, неизносимого, беспечального. Вызываю тебя, старый соперник, на соревнование — жить до ста лет.