не только над нами нет никого выше, кроме Бога, но мы еще другим раздаем права и, что еще больше, мы — государь в великих государствах наших, а это и есть быть монархом, императором. По милости Божьей, мы имеем такую власть и право повелевать, какие имели короли Ассирийские, Мидийские, Персидские (…) Итак, объявляем его королевской милости, что мы не только государь, не только царь, но и император и не желаем как-нибудь легко потерять этот титул для наших государств. Если его королевская милость признает нас своим братом и другом, то почему не признает за нами того, что нам принадлежит. Кто отнимает у меня преимущество и украшение моего государства, которыми государи дорожат, как зеницею ока, то тот мне больший враг, нежели тот, который покушается отнимать у меня мою землю»{50}.
Нет, эти исполненные уязвленной гордости строки не способен сочинить велеречивый дьяк или ловкий придворный грамотей, их не мог написать пронырливый самозванец или тщеславный выскочка. Слог и темперамент обнаруживают руку «императора Деметриуса» — природного государя, подлинного сына Иоанна IV. И хотя Лжедмитрий не старался внешне подражать своему «отцу», в поведении его нет-нет, да и проглянет «наследственность». Разве не такие надменные письма писал Грозный европейским монархам? А эпизод с Ксенией Годуновой — несчастной царевной, которую Отрепьев сделал своей наложницей — не просто блуд, есть в этом грязном поступке нечто «подпольное», свидригайловское, столь характерное для художественной натуры царя Ивана Васильевича.
Другой Гектор
Расстрига Григорий воцарился на Руси благодаря поддержке всех недовольных режимом Годунова. Но как только цель, объединявшая различные общественные силы и политические группы, оказалась достигнутой и беглый чудовский инок обосновался в Кремле, обозначились первые признаки размежевания. Низы, особенно в провинции, слабо осведомленные о придворной борьбе, оставались под обаянием победы воскресшего царевича, а верхи быстро разочаровались в новом государе. Отрепьев выполнил главную задачу, на него возлагавшуюся, — убрал с дороги ненавистную клику Годуновых. Совершил он и другие, ожидавшиеся от него благие поступки: вернул из ссылки опальных, пожаловал обиженных. «Дядя» царя Михаил Нагой получил звание конюшего, Филарета Романова возвели в сан ростовского митрополита, его брату Ивану дали боярство.
При дворе Самозванца почти сразу развернулось соперничество за влияние на царя, в котором участвовали три главные группировки, сформировавшиеся еще в годы царствования Феодора Иоанновича: круг бывших опричников во главе с Богданом Вельским и два семейных боярских клана — Шуйских и Романовых. Шуйские задумали предотвратить воцарение Самозванца, но попытка не удалась, и князя Василия Иоанновича арестовали на третий день после въезда Лжедмитрия I в Кремль. Приговоренный к смерти, он был прощен расстригой, отправленный в ссылку даже не успел добраться до места назначения — Отрепьев вернул его ко двору с полдороги. К зиме 1605 года Шуйские вернули прежнее положение при дворе, но и князь Василий Иванович и прочие знатные царедворцы осознали, что заслужить прочное положение при «императоре Деметриусе», заручиться его поддержкой — цель недостижимая.
Григорий Отрепьев за долгие годы борьбы и размышлений привык полагаться исключительно на собственные силы, замкнув свой внутренний мир в непроницаемую сферу. Лжедмитрий I — одиночка: как все игроки по натуре, он только использовал людей, ни с кем, за редким исключением, не сближаясь. Эта независимость давала ему свободу маневра, что при восхождении к власти было преимуществом. Но сохранение власти — совсем иное искусство, здесь требуется иной подход, иной «инструментарий». Годунов, прошедший суровую школу выживания при дворе Ивана Грозного, прекрасно понимал, когда и чьей поддержкой нужно заручиться, когда и кого оттолкнуть. В царствование Феодора Иоанновича он поначалу опирался на Романовых, используя их в качестве союзников в борьбе с Шуйскими. После того как суздальский клан был повержен, Годунов расправился с братьями Никитичами и их сторонниками.
Расстрига всем своим поведением давал понять, что ни в ком не нуждается, кроме немногочисленного окружения, состоявшего большей частью из прибывших с ним из-за рубежа поляков. Отрепьев мог бы попытаться опереться на одну их группировок политической элиты, тех же братьев Никитичей, но этого не сделал. Возможно потому, что слишком хорошо знал своих бывших хозяев, а скорее всего — просто потому, что не чувствовал в этом потребности. Оказав Романовым формальные знаки внимания, он отстранил их от реальных дел. Филарет Никитич и вовсе проживал в Троице-Сергиевой лавре и был поставлен в ростовские архиереи только в последние недели правления Расстриги.
Самозванец, сознававший себя полноценным «природным» государем, в отличие от того же Годунова, решительно не желал властвовать, разделяя, не желал соблюдать баланс между кнутами и пряниками. Только вот «природным» царем, в отличие от своего «отца» Ивана Грозного, он как раз и не был, и никто Расстригу таковым в кремлевской верхушке не воспринимал, включая самых верных сподвижников вроде Петра Басманова. Не был он и избран на царство «всей землей». Единственный из пяти государей, венчанных шапкой Мономаха, правивших на Руси с 1584 по 1648 годы, Лжедмитрий не прошел через процедуру соборного избрания или хотя бы ее подобие — процедуру, без которой не обошелся даже природный — без кавычек — государь Федор Иоаннович.
Иван Тимофеев полагал, что Отрепьев до конца своих дней остался рабом: «пребывая во плоти, как в гробе, и всячески наслаждаясь, он и тени не показал образа царской жизни тех, которые до него справедливо царствовали. Свое существо он обнаружил своими делами с подобными ему в нравах советниками… Со своими приближенными, участниками во всех его делах, он жил мертвою жизнью, как богатый из притчи, каждый день, веселясь великолепно, полагая, что жизнь его будет долгой. Он — недостойный — ради гнусных дел не по достоинству раздавал царские чины недостойным, не (согласуясь) с происхождением и возрастом, не по родству и не ради заслуг по службе, но (ради заслуг) весьма постыдных»{51}.
Тимофеев как обычно суров, однако он весьма точно указал на характерные черты отношения расстриги к своим высоким обязанностям. Приближая к себе, он не только попирал справедливость, — как ее понимали в Москве, но и не задумывался о том, насколько полезны для него окажутся обласканные им люди, руководствуясь лишь минутными прихотями. «Император Деметриус» действительно жил одним днем, не утруждая себя размышлениями ни о собственном будущем, ни о будущем государства.
При этом вряд ли у нас есть право считать Лжедмитрия I недостойным государем, если судить его по делам и намерениям: он не обижал, скорее напротив — щедро одаривал, например удвоил жалованье служилым людям, раздавал льготные грамоты духовенству, запретил помещикам сыскивать беглых крестьян, если к бегству их принудили голод и нищета. Как заметил С. М. Соловьев, милости нового царя достигли даже остяков, которых Лжедмитрий освободил от сборщиков дани, разрешив самим доставлять ясак. Он говорил о необходимости просвещения, о намерении основать университет или даже академию{52}.
«Не проходило дня, когда бы царь не присутствовал в совете, где сенаторы докладывали ему дела государственные и подавали об них свои мнения. Иногда, слушая долговременные, бесплодные прения их, он смеялся и говорил: „Столько часов вы рассуждаете, и все без толку! Так я вам скажу, дело вот в чем“: и в минуту, ко всеобщему удивленно, решал такие дела, над которыми сановитые бояре долго ломали свои головы. Он владел убедительным даром красноречия, любил приводить примеры из бытописаний разных народов или рассказывал случаи собственной жизни; нередко, впрочем всегда ласково, упрекал господ сенаторов в невежестве, говоря, что они ничего не видали, ничему не учились; обещал дозволить им посещать чужие земли, где могли бы они хотя несколько образовать себя; велел объявить народу, что два раза в неделю, по средам и субботам, будет сам принимать на крыльце челобитные; а в облегчение бедняков, изнуряемых долговременными тяжбами, предписал всем приказам решать дела без всяких посулов. Сверх того, как русским, так и чужеземцам, даровал свободу в торговле и промышленности. От таких мер дороговизна мало помалу исчезла и обилие водворилось в государстве. За столом он охотно слушал музыку и пение; но отменил многие обряды, например не молился иконам пред началом обеда и не умывал рук по окончании; чему удивляясь, закоренелые в предрассудках москвитяне уже стали подозревать, точно ли новый царь природный русский? Эта мысль сокрушала их. После обеда он не любил отдыхать, вопреки обычаю прежних царей и всех вообще московитян, а осматривал сокровища своей казны, посещал аптеки и лавки серебряников; для чего нередко выходил из дворца сам-друг и так тихо, что стрельцы, не заметив, как он вышел, должны были искать его. Это казалось не менее странным: ибо в старину, русские цари, желая быть величественнее, не иначе переходили из одной комнаты в другую, как с толпою князей, которые вели их под руки, или лучше сказать, переносили. Отправляясь в церковь, он ездил не в карете, а верхом на коне, и притом не на смирном…Одним словом, его глаза и уши, руки и ноги, речи и поступки — все доказывало, что он был совсем другой Гектор, воспитанный в доброй школе, много видевший и много испытавший»{53}.
Быть может, автор этих воспоминаний лютеранский пастор Мартин Бер, живший в те годы в Москве, чересчур благоволит Расстриге. Но мы точно знаем, что в Польшу Отрепьев прибыл высокообразованным по стандартам русского общества человеком. На чужбине он продолжал учебу, тем паче учиться было у кого. В Остроге он общался с преподавателями местного коллегиума, авторами и издателями книг Острожской типографии. Потом московский беглец перебрался в другой православный культурный центр — Дерманский монастырь. Отсюда Расстрига в конце 1603 года направился в оплот