Борисъ кинулся бы расцѣловать ея руки, но ихъ раздѣлялъ столъ. Онъ всталъ и подошелъ къ дивану съ той стороны, гдѣ она сидѣла.
— Тетя, — шепнулъ онъ ей: — дайте мнѣ вашу ручку, — вы ангелъ!
Она обернулась, и съ глубокой нѣжностью потрепала его по щекѣ.
— Вы, можетъ, и правы, Софья Николаевна, — проговорилъ наконецъ Абласовъ, поднимая голову: — вы все это сами по себѣ испытали, а мы какъ-то прошли мимо, значитъ въ насъ самихъ есть что-нибудь другое.
— Правда ли это? — спросила она Бориса, давая ему цѣловать свою руку и ласково смотря на него.
— Не знаю, тетя, — отвѣчалъ онъ: — я самъ не отвѣчу, кто ближе мнѣ: тотъ или другой поэтъ; но если они поэты, ихъ нельзя не любить.
— Вотъ это такъ, — сказала она и поцѣловала его въ голову.
— А я скажу, — отозвался Горшковъ: — что для меня стихъ Лермонтова — чистая музыка! Я гармонію люблю. Что за страсть! какіе переливы! Романсы только и можно писать на его слова: это я самъ испробовалъ.
— Вы много писали для пѣнія? — спросила его Софья Николаевна.
— Нѣтъ, очень мало; я больше для оркестра, да фортепіанное.
Разговоръ перешелъ на музыку. Софья Николаевна, чрезвычайно умно и деликатно затронула всѣ пункты, на которые могъ откликнуться Горшковъ. Онъ очень радъ былъ помѣняться съ ней мыслями и вкусами, потому что сейчасъ же увидѣлъ въ ней не барыню, заучившую нѣсколько десятковъ фразъ, а любительницу, съ чувствомъ и смысломъ.
Видно было, что она много слышала и во многое вдумывалась. Она не судила рѣзко; но всѣ ея вопросы и замѣчанія были оригинальны, серьезны, съ особеннымъ оттѣнкомъ тонкаго вкуса.
— Я, — сказала она, между прочимъ: — не признаю дѣленій въ музыкѣ, клѣточекъ, черезъ которыя точно и перескочить нельзя, я чувствую звуки, я слушаю мелодію — нѣмецкая она или итальянская — мнѣ все равно.
— А глубина, содержаніе? —вскричалъ Горшковъ. — Развѣ можно поставить на одну точку семигривенныя конфекты какого-нибудь маэстро Верди съ мелодіей, вотъ, напримѣръ, въ цемольной симфоніи Бетховена?
— Да я и не ставлю ихъ на одну доску, — отвѣтила она. — Итальянецъ весь въ своей музыкѣ, зачѣмъ же вы требуете отъ него глубины? Онъ не можетъ быть глубокъ, онъ поетъ о томъ, что поражаетъ его чувства…
— Оттого-то, — подхватилъ Горшковъ: — у нѣмцевъ чувства, а у итальянцевъ одна чувственность.
— Да хоть бы и чувственность, — повторила Софья Николаевна — когда это искренно, значитъ тутъ есть и смыслъ, и своя доля красоты…
— Однако, есть же, вѣдь, мѣрило, по которому мы находимъ одно высокимъ, а другое посредственнымъ?
— А развѣ я его отвергаю? — отвѣтила она улыбаясь… — Сила, глубина., вдохновенные звуки всегда будутъ велики и прекрасны, но зачѣмъ уничтожать все остальное, что живетъ и въ чемъ есть также доля хорошаго? Вы немножко всѣ теоретики, доктринеры какіе-то; это, конечно, пройдетъ.
Потомъ зашла рѣчь о Глинкѣ и русской музыкѣ. Горшковъ говорилъ долго и съ большимъ одушевленіемъ. Его тонъ и юморъ очень понравились Софьѣ Николаевнѣ.
— Да, вы русскій музыкантъ, — промолвила она: — въ васъ есть что-то такое самобытное…
— Я то же скажу, — отвѣтилъ Горшковъ — не потому люблю Глинку, что русскій..
— А потому, что онъ Глинка, — добавила Софья Николаевна.
Борисъ слушалъ ихъ, нарочно не вступая въ разговоръ; онъ находилъ особое удовольствіе слѣдитъ за выраженіемъ лица тетки, а иногда зажмуривалъ глаза и прислушивался къ звуку ея голоса.
Обернувшись въ ту сторону, гдѣ стоялъ диванъ, онъ увидѣлъ, что Маша лежитъ и спитъ…
— Посмотрите, тетя, — сказалъ онъ, тихонько вставая: — она уснула подъ наши разговоры.
Всѣ на минуту притихли.
— Ахъ, голубушка! — промолвила Софья Николаевна — ну пускай ее спитъ, не буди ее, Борисъ… Ахъ, вотъ, господа, она напомнила, что о ней нужно перетолковать. Вы не откажетесь помочь намъ? Вамъ Борисъ уже говорилъ?
Горшковъ и Абласовъ отвѣчали наклоненіемъ головы.
— Я очень буду счастливъ, — началъ Горшковъ: — чему-нибудь ее научить…
— Мы составамъ такимъ образомъ цѣлое педагогическое общество, — сказала весело Софья Николаевна: — и вы, Абласовъ, намъ поможете?
— Чѣмъ могу, — скромно отвѣтилъ онъ.
— Только вотъ что, Борисъ, надо позаботиться объ инструментѣ, вѣдь здѣсь — въ родѣ цимбалъ. Мы также можемъ играть съ вами, Горшковъ… если вамъ не очень надоѣло… разумѣется, серьезныя вещи.
— И Боря съ нами можетъ, — проговорилъ Горшковъ.
— Да развѣ ты играешь? — спросила она Бориса.
— Как же, тетя, я пилю на скрипкѣ.
— И очень солидно, — прибавилъ Горшковъ.
— Какъ это славно! такъ мы будемъ съ тобой играть дуэты.
— Да онъ и на фортепіано лѣвую руку можетъ изобразить! — вскричалъ Горшковъ. — Онъ у насъ на всѣ руки.
— Это все новыя удовольствія.
— Мнѣ бы хотѣлось послушать что-нибудь хорошенькое, — промолвилъ Борисъ, подходя къ Горшкову. — Валерьяна, у сыграй хоть на нашихъ на цимбалахъ.
— Да есть ли возможность? — спросилъ Горшковъ.
— Возможность-то есть. — И, обращаясь въ теткѣ, Борисъ тихо проговорилъ: — музыки что-то ужасно хочется.
Она отвѣчала ему глазами, что раздѣляетъ его желаніе, и пожала ему руку. Онъ весь вспыхнулъ.
— Пойдемте тише, — проговорила Софья Николаевна, опираясь на руку Бориса — пусть ее спитъ, — прибавила она, указывая на Машу.
Всѣ тихо вышли изъ диванной, и Горшковъ притворилъ за собою дверь.
Лицо Абласова было очень оживлено, точно будто разговоръ съ Софьей. Николаевной развязалъ ему языкъ и всю его натуру.
Горшковъ, проходя сзади, удержалъ его на минуту и шепнулъ:
— Что ты, Пиѳагоръ, откуда у тебя медоточивая струя полилась?.
На это Абласовъ улыбнулся и отвѣчалъ:
— Барыня больно хороша.
Горшковъ догналъ Софью Николаевну съ Борисомъ.
Онъ сѣлъ за фортепіано, открылъ крышку и обмахнулъ платкомъ пыль съ клавишъ, къ которымъ уже болѣе полгода никто не прикасался.
Дрожащій, наивный звукъ издало старое добродушное фортепіано. Этотъ звукъ, напоминая Моцартовскіе менуэты и сонаты Гайдена, напоминалъ бабушекъ въ робронахъ и пудренныхъ парикахъ…
— Какая древность! — произнесла Софья Николаевна, наклоняясь надъ фортепіано.
Горшковъ взялъ нѣсколько аккордовъ и заигралъ, заигралъ свое. Это была торжественная мелодія, но глубокая и страстная. Борисъ, слушая ее, перенесся душою къ образу отца, и ощутилъ новую грусть и новыя слезы… Онъ былъ растроганъ и весь ушелъ въ свою грусть, забылъ на мигъ то, что его окружало, забылъ и чудный голосъ, и сладкія рѣчи, и огненные глаза женщины, которая явилась послѣ смерти отца и такъ скоро, такъ всецѣло овладѣла его молодой натурой.
— Это ваше? — спросила Софья Николаевна, также тронутая, когда Горшковъ кончилъ.
— Да-съ, — отвѣчалъ онъ: — это мнѣ пришло дня три назадъ. Хочу теперь духовной музыкой заняться; я хорошенько надъ нею еще не задумывался, а такъ только, юлилъ вокругъ да около.
— Борисъ, не правда ли, какъ хорошо! — сказала Софья Николаевна, обратившись въ ту сторону, гдѣ онъ стоялъ.
Борисъ обернулся и встрѣтилъ ея взглядъ, на глазахъ его блестѣли слезы.
— Да, — чуть слышно промолвилъ онъ.
— А что бы вы спѣли что-нибудь? — проговорилъ Горшковъ: — вы, вѣдь, вѣрно поете, Софья Николаевна?
— Почему-же вы такъ увѣрены въ этомъ?
— Да у васъ голосъ такой, что должны пѣть. Вѣдь
у Бориса очень недурной тенорочекъ… коли поете, вѣрно знаете что-нибудь наизусть, дуэтъ какой-нибудь.
— Послушай, Борисъ, — сказала она: — у тебя рѣшительно открываются всѣ таланты: ты и поешь — это меня еще болѣе утѣшаетъ, чѣмъ твоя скрипка. Что бы такое спеть? не знаешь ли элегію Яковлева?
— Аранжированную Глинкой? — вмѣшался Горшковъ, — знаетъ, знаетъ!.
— Знаю, — отозвался Борисъ: — «Когда душа просилась ты»? Дельвига слова?
— Да, да, — отвѣтила Софья Николаевна.
Они начали. Горшковъ имъ акомпанировалъ.
Борисъ какъ-бы впередъ зналъ, что у Софьи Николаевны такой головъ: контральтовый, полный, страстный, съ оттѣнками ласкающей нѣжности.
Борисъ пѣлъ съ особымъ одушевленіемъ, и когда его голосъ сливался съ голосомъ Софьи Николаевны, ему все не вѣрилось, что они дѣйствительно поютъ вмѣстѣ.
Точно въ этомъ пѣніи она еще ближе подходила къ нему, и сердце его открывало ей свою затаенную исповѣдь.
Долго были они у фортепіано. Софья Николаевна спѣла нѣсколько Глинкиныхъ романсовъ, пѣла изъ «Жизни за Царя». Горшковъ игралъ по ея просьбѣ Шопена, потомъ сыгралъ andante одной ея любимой Бетховенской сонаты.
Время затянулось за полночь.
Софья Николаевна замѣтила наконецъ, что пора поужинать. Ужинали въ диванной.
Машу разбудили, она спросила наивнѣйшимъ образомъ: «который часъ», и начала кушать, поглядывая на Бориса и улыбаясь.
Послѣ ужина Софья Николаевна увела ее, простившись съ Горшковымъ и Абласовымъ.
Борису сказала она тихо, взглянувъ на него:
— Ты такой грустный сталъ; приди наверхъ проститься, я тебя такъ не отпущу спать.
Онъ улыбнулся и пожалъ ея руку.
— Ну, у тебя тетка первый сортъ! — вскричалъ Горшковъ, когда они всѣ трое пришли въ спальню. — Нѣть… Абласовъ-то какъ расходился, прошу покорно, что съ тобой сдѣлалось?
— Да что сдѣлалось, — отвѣчалъ Абласовъ: — ничего… Ну, вижу — хорошая такая дама, проста и понимаетъ, что говоритъ, я ей и высказалъ.
— То-то, проста! а ты еъ нами-то отчего же больше молчкомъ отбояриваешься? — приставалъ къ нему Горшковъ.
— Да отвяжись! что мнѣ съ вами разводы разводить, и безъ того меня знаете. Ну, прощай, Телепневъ, — сказалъ онъ: — тебѣ, я вижу, спать хочется.
— Такъ какъ же мнѣ учительствовать-то начинать? — спросилъ Горшковъ, взявшись за фуражку.
— Я тебѣ скажу. Вотъ фортепіано достанемъ, на этихъ цимбалахъ нельзя.
Онъихъ проводилъ въ залу.
— Тебѣ житье съ теткой, — шепнулъ Горшковъ.
Борисъ весь вздрогнулъ отъ этихъ словъ.
— Первую такую барыню вижу, — проговорилъ спокойно Абласовъ и, пожимая Борису руку, прибавилъ: — есть-таки содержаніе.