В рай и обратно — страница 40 из 42

анное с храмом низким, очевидно монастырским, флигелем. Сооружение это с архаическими глиняно-каменными стенами, почти без окон, напоминало заброшенный сарай. Но за углом, со стороны ближайшей поперечной улицы, простоту этой конструкции неожиданно оживляло богатство украшенного акантом готического портала. Внутри собора было множество колонн и боковых часовен, его свод составляли несколько овальных куполов, а часть нефа была огорожена решеткой. Здесь царила аскетическая пустота — голые побеленные стены, балочные перекрытия плоского потолка и маленький алтарь в стиле барокко, стоящий на каменных плитах пола. Объяснения церковного сторожа помогли понять, за счет чего создается не исчезнувшее с веками ощущение импровизации. Этот собор был когда-то мечетью. Его стены помнили времена каидов.

До сих пор мы не замечали следов мавританского прошлого Малаги. Живой организм города столь успешно поглотил их потому, что арабы покинули страну, не оставив наследников. Теперь мы стали обращать внимание на немногочисленные признаки их пребывания. В одном месте двойная аркада, в другом — оконная решетка искусной работы либо квадратная башенка с лоджией.

Городской музей, расположенный неподалеку от собора, разместился в тщательно обновленном небольшом дворце мавританского патриция тринадцатого века. Очарование и изящество его архитектуры казались современными по сравнению с чисто европейским строительством той эпохи. Укромные дворики с небольшими водоемами, легкие нарядные воротца, внутренние галереи, опирающиеся на филигранные колонны, изящно украшенные резьбой и орнаментом потолки — все свидетельствовало о гедонизме и утонченных вкусах прежних хозяев этой земли. Только здесь мы открыли для себя тот самый блеск арабской цивилизации, который не всегда легко найти на мусульманском Востоке.

Собрание музея ограничивалось картинной галереей — небогатой и не очень интересной. Среди произведений старого искусства заслуживали внимания два прекрасных портрета монахов кисти Зурбарана. В остальном преобладали плохие копии и работы третьеразрядных учеников испанских школ периода расцвета стиля барокко. Залы на втором этаже были заполнены творениями местных знаменитостей девятнадцатого века. Там безраздельно господствовала помпезность. Патетические высокопарные жесты, сентиментальные символы — театр истории, театр чувств, единственной формулой которого является высокопарность. Мы попали в атмосферу детства Пикассо. Полотна этих декламаторов были первыми словами искусства, какие ему довелось услышать. Ведь создатель галереи Антонио Муньос Деграин был его первым учителем. Вереницы благородных призраков, патриотические пророки, бурно жестикулирующие на фоне исчерченных молниями небес, мрачные герои, скачущие над пропастями на взмыленных лошадях, — все очень большое и очень синее. В середине длинной стены находилась маленькая застекленная витрина, в которой лежала пожелтевшая фотография художника, несколько исписанных бисерным почерком листочков и два подкрашенных акварелью карандашных рисунка. На рисунках — выразительные фигуры стариков и стершиеся, старательно выписанные детской рукой посвящения. Никто из нас не знал испанского, но на табличках была написана фамилия автора: Пабло Пикассо и указан возраст: под первым — девять лет, под вторым — десять.

— Да, он тогда учился у Антонио Муньоса, — подтвердил экскурсовод. — Оба эти эскиза он подарил учителю. Закутанный в плед старик — его дед.

Мне вспомнилось интервью с Пикассо, на которое я наткнулся в одной монографии.

«Если бы во времена моего детства существовал обычай устраивать выставки детского искусства, — говорил автор «Герники», — я не смог бы принимать в них участия. Уже десятилетним мальчиком я рисовал, как Рафаэль».

В этих словах, очевидно, скрывалась провокационная буффонада. Рисунки за стеклом не имели ничего общего со зрелым мастерством эскизов Рафаэля, но их безусловно не постыдился бы ни один художник академического направления девятнадцатого века.

Не далее как накануне вечером мы вели на корабле один из тех бесплодных споров о современном искусстве, в которых неизбежно используются доводы вроде того, что «любой ребенок так сумеет» или что деформация — это уловка, к которой прибегают, пытаясь скрыть отсутствие мастерства. То, что мы сейчас увидели, могло послужить контраргументом только в дискуссии, не относящейся к искусству. Это был редкостный пример умения повторять, но не говорить самому — с помощью цвета и формы, — хотя такая способность часто бывает прирожденной, результатом детского инстинкта. Глядя на эти прекрасно выполненные рисунки, я думал, что они с таким же успехом могли предсказывать карьеру добросовестного чиновника или виноторговца. И, как никогда до сих пор, я понял таинственный героизм художественного гения Пикассо.

* * *

Ресторан «Эль Пимпи» порекомендовал нам агент, попросив, однако, проявить снисходительность. Что поделаешь, сезон корриды кончился, а Малага — город провинциальный, она немногое может предложить. Мы сидели в большой мрачной комнате. Когда-то здесь находилась конюшня для почтовых лошадей. Маленькие окошки были прорезаны под самыми балками потолка. На стенах висели сети и тамбурины, над огромным камином чернела голова быка, окруженная бандерильями. Занято было всего несколько столиков. Молодые люди, как близнецы похожие на наших бородачей, шепотом флиртовали с пышными черноглазыми сеньоритами. На эстраде расположился джаз-оркестр — три двадцатилетних паренька, играющие воодушевленно и жизнерадостно, скорее для себя, чем для пустого зала.

Мы пили малагу, по вкусу напоминающую изюм. Скептический агент был прав — этого местного колорита не могло хватить на целый вечер.

Мы уже поглядывали на выход, когда дверь отворилась и появился рослый грузный мужчина в мокром плаще, накинутом на смокинг. За ним вошли две коренастые девицы, у которых из-под пальто виднелись складки ярких юбок, и молоденький кудрявый паренек в ботинках на высоких каблуках. Девушки были похожи на цыганок. В ушах у них покачивались золотые кольца, шеи были покрыты многочисленными нитками бус. Музыканты покинули эстраду. Вновь прибывшие небрежно сбросили верхнюю одежду на стулья. Человек в смокинге, опершись о пианино, заговорил мягким, чуть хрипловатым голосом. Произносимые им слова складывались в удивительные, неожиданные ритмы, но лишь когда он потянулся за лежащим на пианино тамбурином и несколько раз небрежно ударил по нему, я понял, что он поет. Постепенно голос его набирал силу. Временами он умолкал и потрясал бубном, так что медные тарелочки громко бренчали, а потом продолжал свой рассказ в другой тональности, то неожиданно ускоряя ритм, то снова растягивая мелодию. Мало-помалу эта мелодекламация окрасилась страстью, полной очаровательного лиризма и дикости. Она превращалась в песню, которая была одновременно высокохудожественной и построенной по старинным законам. Закончилась песня пианиссимо, исходящим из сдавленной гортани; тихий звук долго дрожал в воздухе, прежде чем окончательно замереть. Однако еще до того как эта едва слышная нота растаяла в воздухе, раздалось сухое щелканье кастаньет. Одна из девушек — рыжая, приземистая — появилась перед эстрадой, подняв кверху руки. Она танцевала медленно, откинув назад голову, а ее молодое нескладное тело двигалось, как на пружинах, идеально точно следуя ритму. Мужчина в смокинге взял гитару. Скупым позвякиваньем струн он намечал мелодию, а когда танцовщица замирала, словно изнемогая от постоянного напряжения сдерживаемых чувств, исполнял какой-то короткий куплет либо подгонял ее сердитым окриком.

Тем временем зал «Эль Пимпи» заполнялся. Люди тихонько усаживались за столики, захваченные зрелищем не меньше нас. Рыжую девушку сменила брюнетка, более быстрая, более стремительная в движениях, а когда и она в свою очередь сошла с паркета, вышел мальчик, нетерпеливо отбивая такт высокими каблуками. В короткой черной курточке, в узких брюках с высокой талией, он выглядел как молодой торреро, готовящийся к борьбе. Гибкий, твердый, словно стальной клинок, он двигался с необычайной грацией, мелкими шажками, часто останавливаясь и дополняя прерванные фразы мелодии очередями порывистой, быстрой чечетки. Всего несколько минут танцевал мальчик один. Потом к нему присоединились девушки, но их роль была пассивной. Это был его танец, танец токующего петуха. Он явно царил надо всем. Он очаровывал, соблазнял, привередничал и пугал, становился все более прихотливым, все более пылким. Неожиданно зал принялся вторить ему ритмическим хлопаньем в ладоши. Мальчик впал в транс. В распахнутой на груди рубахе, с сосредоточенным лицом, подстегиваемый бренчанием гитары, он дрожал, как натянутая струна, — изящный и безумный, словно племенной жеребец, охваченный гневом, боязнью и вожделением.

Потом гитара смолкла. Танцоры, не поклонившись, отошли к своему столику, и только человек в смокинге продолжал еще некоторое время петь.

На улице моросил мелкий частый дождик. Вечер наполнял пустые улочки запахом моря. У ворот порта до нас донеслись странные звуки, похожие на скрип, ритмично прерывающийся чьим-то сопением. В неярком свете фонаря на набережной, против борта «Ойцова», мы заметили скопление людей. У релинга виднелись фигуры моряков. Там что-то происходило. Толпа на набережной то замирала, то дружно, словно по приказу, начинала колыхаться. Через мгновение мы услышали хор сдержанных голосов, напевающих монотонную мелодию. Мы подошли к поющим. Это были дети. Мальчики десяти-двенадцати лет в штанах из овечьих шкур, девочки в коротеньких пестрых платьицах и соломенных шляпах. Дирижер этого хора держал в руке длинный пастуший кнут. Перед началом каждого куплета он щелкал им, задавая ритм замысловатой серией громких выстрелов. Тогда над головами вырастал лес рук с тамбуринами, кастаньетами и бунчуками с цветными лентами, а потом хор подхватывал припев под скрежещущий аккомпанемент нескольких старинных друмлей. Пение сочеталось с танцем на месте, заключающимся в ритмичных движениях бедер и плеч. Дирижер подошел к нам со шляпой в п