— Не обращайте на нас внимания, — сказал капитан.
Он окинул взглядом каюту, а баталер с записной книжкой и карандашом в руках ждал его замечаний. Затем капитан задал мне несколько вопросов. Как я спал? Как себя чувствую? Доволен ли каютой? Не нужно ли чего-нибудь?
Мне ничего не было нужно, и я облегченно вздохнул, когда, снова откозыряв, они ушли.
В дальнейшем я привык к этим воскресным визитам и больше не позволял застичь себя врасплох. Я встречал утренних гостей в подобающем виде, но до конца так и не смог избавиться от некоторого смущения. Установившиеся между нами дружеские отношения переставали существовать в эти минуты. На несколько мгновений дружба уступала место уважению, чувство симпатии — вежливости. И я никогда не пытался нарушить эту традицию. Я знал, что такое периодическое напоминание о судовой иерархии, о правах и обязанностях каждого — не пустая формальность. Не следовало забывать, что может наступить момент, когда от человека, которого мы привыкли называть фамильярно Володей, будет зависеть наша судьба, и тогда будут решать не дружеские отношения, а приказы. Строгая сдержанность капитана во время его воскресных хозяйских осмотров подчеркивала, что дело здесь не только в простой вежливости. И повторяющийся еженедельно ритуал был своего рода необходимой тренировкой. В субботу вечером мы прощались с Володей, а в воскресенье утром встречались с капитаном и беспрекословно подчинялись ему.
Прохладный солнечный день на Северном море подходил к концу. Синие валы с гребнями, украшенными ослепительно белой пеной, мутнели и становились ниже. Мы снова приближались к берегу. Перед Флиссингеном мы долго стояли на рейде и только в сумерки вошли в устье Шельды. А потом опять «по ржи, по ржи». Голландские и бельгийские лоцманы, обходя корабли, идущие нам навстречу, ведут наше судно в Антверпен.
В конце лета и начале ранней осени стояли вялые и унылые дни. То бледное солнце, то мелкий дождик. Ультрасовременные автомашины забили до отказа мостовые старинных улиц Антверпена. Я бродил по городу с удостоверением услужливого стюарда в кармане. Это нарушение закона не вызывало во мне никаких эмоций. Пожалуй, я даже испытывал некоторое злорадство, вспоминая гневную решительность чиновника бельгийского посольства в Варшаве, отказавшего мне в визе. Все равно насладиться Антверпеном в полной мере мне не удавалось. Был понедельник — музеи и картинные галереи закрыты, а на рестораны не хватало денег.
Мне оставалось только любоваться старинными фламандскими домами с островерхими, ступенчатыми крышами, тяжеловесной роскошью северного барокко, легкостью стрельчатых готических башен, вонзающихся в небо над узенькими улочками, и оживленным движением на просторных заросших бульварах, напоминающих бульвары Парижа.
Мещанская солидность Гамбурга была здесь разбавлена французским изяществом. Но, как ни странно, все отклонения от этой буржуазной солидности и «благопристойности» казались не столь резкими.
На улице Рубенса стоит дом Рубенса, весь в барочных выкрутасах. Картуши, урны, балкончики, барельефы, вычурные фигуры. Дом был открыт. Из роскошных, прекрасно сохранившихся комнат давно уже выветрилось живое тепло, и в торжественной тишине пустых залов, мрачных альковов с балдахинами на крученых столбах, среди каминов, резной мебели, зеркал и сверкающего паркета витал лишь дух патетически чувственной хореографии, как тревожное воспоминание о великолепном блефе, бывшем когда-то правдой эпохи. Мастерская, занимавшая целое крыло здания, с галереей на уровне первого этажа, с огромными окнами, смотрящими в сад, полный статуй, беседок и стриженых кустов, была под стать богачу, великому патрицию искусства.
Следующая возможность сойти на берег представилась только к вечеру. Семнадцатилетняя дочь поставщика ван Хулле, она же представитель фирмы, появилась на «Ойцове» с портфелем, полным ценников и накладных. Я встретил ее в каюте Михаила, где она с купеческой деловитостью и девичьим изяществом оформляла сделку но продаже машинных масел. Переговоры велись на польском языке. «Я выучила язык, потому что мы обслуживаем польскую линию», — объяснила она деловито. Вскоре, как будто невзначай, в каюту заглянул первый электрик и пригласил всех пойти куда-нибудь потанцевать. Юная ван Хулле вежливо отказалась, сославшись на занятость, но предложила подвезти нас на своей машине. Я снова отправился с документами стюарда. Электрик сразу же взял инициативу в свои руки и, хотя и не помнил адреса, указывал дорогу. «Налево, прямо, еще раз налево», — командовал он.
Мы сошли на окраине города, где среди ветхих, низких хибарок торчали угловатые коробки доходных домов, а прохожие (мужчины в шкиперских фуражках и женщины с корзинами овощей и рыбы) напоминали жителей маленького рыбачьего поселка. Электрик уверенно повел нас.
— Приглашаю на хрустящий картофель, — сказал он, толкнув застекленную дверь маленького бара.
Внутри бар напоминал дешевое бистро на одной из парижских окраин. Четыре мраморных столика, музыкальный шкаф, зеркало с рекламой пильзенского пива, а в глубине длинная стойка с кранами и батареями бутылок за стеклом. Хозяйка бара посмотрела на нас, внимательно прищурив глаза. Затем ее крупные, крепкие зубы сверкнули в приветливой улыбке:
— Bonjour, Mietek. Qa va toujours?[8]
Это была полная, грудастая женщина с темными усиками над верхней губой, густыми черными волосами, спадающими на лоб, и прямым носом греческой богини. Над широким декольте, открывающим атлетические плечи, покачивались продолговатые серьги.
Мы сели за столик у входа.
— Здравствуй, Жоржетта, — сказал электрик. — Хрустящий картофель, comprends?[9] Wie immer[10]. И пиво. Bier[11].
Жоржетта не торопилась Она спокойно протирала стаканы, казавшиеся в ее руках необычайно хрупкими.
Напротив нас, у противоположной стенки, трое мужчин шептались о чем-то с видом заговорщиков. Плохо одетые, небритые, с лицами, отекшими от водки, они были поразительно похожи на завсегдатаев какой-нибудь кооперативной столовой в польской деревне. Один из них, толстощекий, с редкими прядями желтых волос, прилипших ко лбу, наблюдал за нами исподтишка бесцветными, бегающими глазками.
У самой стойки, склонясь над кружкой пива, одиноко сидел старичок в потертом синем пиджаке с металлическими пуговицами и в шкиперской фуражке с якорем.
Из музыкального шкафа неслись хриплые звуки песни карнавального хора из «Черного Орфея».
Жоржетта принесла нам пиво и, проходя мимо старика, сказала ему что-то, указав на нас глазами. Старик с трудом поднялся и походкой рассохшейся деревянной куклы вышел на улицу. Электрик представил Жоржетте Михаила и меня.
— Стюард? — удивилась она. — А почему ты так хорошо говоришь по-французски?
— Скажи ей, что плавал на французских пассажирских судах, — посоветовал Михаил.
Жоржетта пожала плечами.
— Ah, vous, les Polonais[12], с вами никогда ничего не поймешь.
Вернулся старик, прижимая к груди три больших бумажных кулька, и положил их перед каждым из нас. Затем он достал из кармана пакетик из размякшей пергаментной бумаги. В нем была горчица. При этом старик не произнес ни слова и даже не удостоил нас взглядом.
— Ступай, ступай, старый осел, — сказал Метек. — Никто не похитит твою королеву.
— Присматривает за ней, — объяснил он, когда старик вслед за Жоржеттой вернулся в свой угол. — Когда мужа нет, торчит здесь целые дни.
Мужчины у зеркала о чем-то спорили. Собственно, спорили двое, а третий, самый старший, с изможденным лицом чахоточного, прислонил голову к стене и дремал, беспомощно приоткрыв рот, в котором торчало несколько коричневых от никотина зубов. Музыка заглушала голоса спорящих. А стоило ей замолкнуть, как толстяк неуклюже поднялся и бросил в автомат новую монету. «Брижитт Бардо, Бардо…». Он остановился, делая вид, что слушает песенку, и теперь уже не скрываясь, глядел на нас. Затем с растроганной пьяной улыбкой шагнул к нам, пошатнулся и схватил Михаила за плечо.
Земляки? С польского судна?
Я придвинул ему стул.
— Меня зовут Юзек, — сообщил он, едва ворочая языком и не обращая внимания на мое приглашение. — Очень рад… Я тоже товарищ, моряк. Моторист, черт возьми. Что же это вы, друзья? Так скромно, только пиво…
Михаил полез в карман. Бесцветные глазки Юзека радостно сверкнули, и он, шатаясь, пошел к стойке.
— Жоржетта, amis polonais![13] Налей, детка, водочки.
Она вопросительно посмотрела на Михаила, а когда тот кивнул, потянулась за бутылкой.
Юзек вернулся, таща за руку своего упирающегося собутыльника.
— Разрешите представить. Тоже земляк. Шахтер. Мировой парень. Мой шурин.
Шахтер мрачно поздоровался и буркнул:
— Никакой я не шурин.
— Шурин не шурин, о чем разговор! — Юзек махнул рукой. — Хочу жениться на его сестре, но в этом проклятом мире слишком много, так сказать, сложностей.
— Ну, тогда пойдем выпьем, — предложил Михаил.
Они оглянулись на спящего товарища.
— Пусть спит, — решил Юзек. — С него хватит.
Жоржетта наполнила рюмки.
Юзек обратился ко мне:
— Как по-вашему, сколько ему лет?
— Лет шестьдесят.
Юзек толкнул «шурина» в бок и радостно взвизгнул:
— Слышишь, Стасек? Шестьдесят!
— Милый, — повернулся он снова ко мне, — сорок! Ей-богу! Видите, что жизнь делает с человеком? Он тоже поляк, двоюродный брат Стасека. У него было фотоателье в Конго. Пропало все. Слава богу, сам цел остался. Совсем парень захирел от горя.
— Ну, поехали!
— Ваше здоровье!
Шахтер пил молча, без улыбки. Говорил, только когда к нему обращались. Слова произносил с иностранным, твердым акцентом. Юзека развезло еще больше.