плечи, врывается в папин кабинет, как буря:
— Яков Ефимович!..
— Василий Васильевич, голубчик! Давайте сразу: я ничего не слыхал, ничего не знаю и потому еще ничего пока не думаю.
— Но все-таки вы считаете: можно надеяться на что нибудь?
— Понятия не имею!
Трощинского сменяет хирург Юндзилл. Он ни из чего не сделан. Вот именно, его еще не сделали! Вроде как начали ребята вылеплять лицо и голову из снега или, может быть, даже скульптор высек резцом эту старческую голову в глыбе камня — и все: больше ничего не успел сделать. Так доктор Юндзилл и двигается — гора горой. Но лицо ему скульптор сделал красивое, умное.
— КохАны Якубе (любимый Яков)… — обращается к папе доктор Юндзилл.
Разговор у них идет по-польски, но я понимаю этот язык хорошо.
— Коханы Якубе… Видишь, я к тебе пришел…
— Я даже знаю, зачем вы ко мне пришли! — словно поддразнивает его папа.
— Якубе! Ты же сам понимаешь… Кухарку сменяем, кучера сменяем — и то интересуемся: а что собой представляет новая кухарка или новый кучер? А тут ведь дело серьезное! — Он понижает голос. — Новый царь! Жизнь меняется! Хочется, чтоб она стала лучше… Что-то у тебя на лице я не вижу этих ожиданий, этой радости, а?
— А откуда их взять, шановный (уважаемый) коллега? — говорит папа невесело. — Есть, знаете, такая русская пословица: «Яблочко от яблоньки недалеко падает!»
— Да… — соглашается Юндзилл. — Яблоня в самом деле была не очень…
Тут в кабинет входит новый человек — невысокого роста, с чем-то вроде абажура над глазами.
— А, — радуется ему папа, — вот кто расскажет нам интересные вещи!.. Вы знакомы с Александром Степановичем, шановный коллега Юндзилл?
Пока доктор Юназилл обменивается рукопожатием со вновь прибывшим, папа проюлжает:
— Александр Степанович Ветлугин — один из самых образованных людей в нашем городе. Историк!
— Преподаете в гимназиях? — спрашивает доктор Юндзилл.
— Нет! — очень резко отстраняет вопрос Александр Степанович. — Для преподавания в гимназиях требуются не только знания — некоторое количество их у меня есть, но и другие добродетели, каковых у меня нет.
Я знаю Александра Степановича и знаю о его бедственной жизни. Взрослые говорят, что его невзлюбило начальство «за смелость и независимость суждений». Я понимаю это так, что Александр Степанович, наверно, не подлаживался к такому начальству, вроде нашей Колоды, и не вторил ей в угоду, как синявка: «Ах, прэлэстно, прэлэстно!» И его уволили из гимназии. Он дает частные уроки, но их у него мало, да и обращаются к нему все больше малоимущие ученики. Папа и мама очень любят Александра Степановича, постоянно зовут его к нам в гости. Но он — гордый человек, приходит редко, отказывается от обеда или чаю: «Благодарствую. Сейчас вкусил дома».
— Александр Степанович! — говорит папа, усаживая его в кресло. — Что вы можете сказать нам по случаю последних событий?
— Что же? Могу помянуть ныне скончавшегося государя Александра Третьего. Только чем поминать-то? — И, прижмурив под абажуром свои больные глаза, Александр Степанович начинает говорить так гладко, словно он читает по книге. — Рождение Александра Третьего было возвещено в три часа дня жителям столицы триста одним выстрелом с бастионов Петропавловской крепости. Вечером того же дня столица была иллюминована… Неведомый поэт напечатал в журнале «Маяк» приветственную оду:
Наследник ты полсветные державы
Младенец Александр! Как много пред тобой
Светил родных лучами славы
Осиявают путь земной!
— Осиявают? — смеется папа.
— Так точно: осиявают. Затем, — продолжает Александр Степанович, — при самом рождении своем Александр Третий был назначен шефом Астраханского карабинерного полка, а самому полку было пожаловано отличие — носить вензель своего державного шефа офицерам — золотой, нижним чинам — из красного сукна. Вот как будто и все, что я могу сказать об Александре Третьем По крайней мере, такого, за что мне не нагорело бы от начальства Да, вот еще при его рождении отец его — позднее Александр Второй — передал в распоряжение санкт-петербургского военного генерал губернатора три тысячи рублей на «вспомоществование беднейшим жителям столицы». Все.
— Но… — Доктор Юндзилл смотрит на Александра Степановича с величайшим недоумением. — Но ведь мы…мы хотели бы…
— Александр Степанович, — мягко говорит папа, — мы с доктором Юндзиллом хотели бы услышать от вас не о покойном Александре Третьем, а о новом царе — Николае Втором.
Александр Степанович открывает под своим абажурчиком красные, воспаленные глаза и в упор смотрит на папу:
— Яков Ефимович! Если о царе, чей жизненный путь сегодня уже закончится, я могу сказать вам лишь так немного, то что же можно сообщить о царе, который сегодня только вылупляется из яйца, как цыпленок? Ничего… Имею честь кланяться.
И Александр Степанович быстро уходит. Он и всегда приходит и уходит неожиданно, сегодня он как то не по-обычному нервничает. А тут еще мама зовет всех чай пить.
— Простите… Тороплюсь по делу… — И нет уже Александра Степановича.
Папа и доктор Юндзилл долго молчат Потом папа вдруг говорит:
— Что ж, дорогой коллега, подождем еще немного. Завтра, вероятно, будет обнародован манифест новою царя. А вдруг там будет что-нибудь неожиданное? Хорошее?
Доктор Юндзилл тяжело поднимается со стула, кладет свои могучие руки на папины плечи и говорит с хитрой улыбкой:
— Ой, Якубе, Якубе! Таким «веселеньким» голоском, как ты это сейчас сказал, — таким я разговариваю только с самыми безнадежными больными, которых я уже никак не надеюсь вы лечить!.. Ну что же, подождем царского манифеста…
Он уходит, папа провожает его в переднюю.
Возвратившись в кабинет, папа застает меня задумавшейся в уголке его дивана. Папа садится к письменному столу.
— Папа… — говорю я. — Я все знаю…
— Все? — спрашивает папа с наигранным удивлением. — Завидую тебе!
— Да, все.
— Какая осведомленность! — балагурит папа. — И какая скромность! «Знаю все»! Не больше и не меньше! Может, скажешь и мне?
— Пожауйста. Все волнуются из-за того, что новый царь. Какой он будет — хороший, плохой? Так, папа?
— Так, — подтверждает папа очень серьезно. — А еще что?
— А еще… вот тут я немножко не поняла… Все гадают: будет какая-то очень нужная вещь в манифесте или не будет?.. Чего это они ждут папа, а? Какая это у них желательная штучка?
— «Желательная штучка», — посмеивается папа. — Видишь ли… как бы это тебе сказать?
Я слезаю с дивана и с оскорбленным видом иду к двери.
— Ку у уда? — кричит папа. — Сию минуту подойти ко мне!
Я подхожу.
— Ты что это за фокусы показываешь?
— Никаких фокусов я не показываю! — говорю я угрюмо. — А только надо что-нибудь одно. Не хочешь сказать — ну, так и говори не скажу! И все. А ты начинаешь размазывать: «Видишь ли… собственно говоря… Как бы тебе сказать…» Можно подумать, мне пять лет!
— Да ведь трудно мне объяснить тебе это, тупица ты!
— Ах, я еще и тупица?
— Да постой ты, господи, неугомонная какая! Я обдумываю, как сказать это… Непонятное ведь оно для тебя!
— Если я не пойму, я скажу: объясни еще раз!
— Ну, и кроме того… — Папа водит пальцем перед моим носом. — Секретное ведь это!
— А когда я кому-нибудь твои секреты разбалтывала? Когда? — наседаю я на папу. — Даже Полю — нет! Даже Юльке — и то никогда ничего секретного не рассказывала! А ты говоришь…
— Ну ладно, слушай… А что ты, собственно, хочешь от меня узнать?
— Я хочу узнать, — говорю я упрямо, — что такое люди хотели бы прочитать в этом царском манифесте или как его там…
Папа отвечает, старательно подбирая слова, чтобы мне было понятнее:
— Вот… Люди хотели бы, чтобы царь написал так. «Государство у меня большое. Я один. Мне трудно все делать одному, все понимать, все знать, все уметь, обо всем заботиться. И вот я, царь, хочу, чтобы лучшие люди в государстве помогали мне править». Вот что люди хотели бы прочитать в царском манифесте. Поняла?
— Яков! — говорит дедушка. — Зачем ты говоришь ребенку такое?
— А что ж! — говорю я. — Что тут непонятного? И, по-моему, это все правильно!
Папа смотрит на меня — не пойму как: и любовно, и насмешливо, и грустно. Он прижимает мою голову к себе:
— Ох, Пуговица ты моя, Пуговица… К белью такие пуговицы пришивать… К штанишкам твоим — вот!.. — Отстранив меня от себя, папа смотрит мне в глаза и говорит, но уже словно не мне, а самому себе: — Подумать только! Даже детям понятно, дети считают правильным!..
— А взрослые как считают?
— Это мы с тобой прочитаем в манифесте… Только я — имей в виду! — ни на что не надеюсь…
— Я тоже, — вздыхает дедушка. — Что он сумасшедший, что ли, царь этот, чтоб самого себя урезывать? Не-е-ет! Он в свою власть зубами вцепится. Знаю я их, очень хорошо знаю!
Кого это дедушка так хорошо знает — царей, что ли? И откуда у него это редкостное знание, я не спрашиваю. Я целиком поглощена разговором папы с дедушкой. Это, собственно говоря, не разговор — каждый из собеседников говорит словно для самого себя. Но я все «наматываю на ус», потому что это имеет прямое отношение к тому, что будет в царском манифесте: призовет царь себе помощников из народа, чтобы помогали они ему получше управлять, или не призовет.
— Да… — продолжает папа думать вслух. — Не было такого случая в истории, чтобы цари или короли сделали это сами, по доброй воле…
Мне ужасно хочется спросить: а как это бывает, когда цари отдают свою власть «не по доброй воле»? Но тут вдруг папа вспоминает обо мне — он, видимо, совсем забыл о том, что я тут стою и жадно вслушиваюсь во все разговоры! Папа сердится и свирепо кричит на меня:
— Да уйдешь ты отсюда когда-нибудь или нет? Пристаешь тут, канючишь: «Папа, почему? Папа, отчего? Папа, скажи!» Ступай, пожалуйста, к своим игрушкам!
— К игру-у-ушкам? — тяну я так насмешливо, как только могу. — Сейчас пойду отниму у Сенечки погремушку и буду ею трещать! Или еще попрошу, чтобы меня положили, как Сенечку, в корыто! «Купа-а-атеньки! Купа-а-теньки!» — передразниваю я Юзефины и мамины приговоры при Сенечкином купании.