Анжелика стояла перед мольбертом, с пылающими щеками, в старой надетой набок соломенной шляпе, в ветхой испачканной красками кофте, и с таким жаром занималась отделкой заднего фона, что при входе гостей, не переставая работать, только кивнула им головой.
— Она ушла! — воскликнула хозяйка. — Иначе, при всем своем желании, я не могла бы вас впустить. Ах, деточки, вы представить себе не можете, что это за очаровательная красавица! Будь я мужчина, я бы непременно или женилась на ней, или же пустила бы себе пулю в лоб!
— Вы опять впадаете в крайности, — заметил Розенбуш, приподнимаясь на цыпочки и поглаживая свою густую бороду. — Во всяком случае, позвольте взглянуть, действительно ли так велика опасность.
Анжелика отошла от мольберта.
— Господа! — сказала она, — я надеюсь, что вы меня похвалите. Или я в живописи понимаю ровно столько же, сколько свинья в апельсинах, или это будет мое лучшее и самое художественное произведение. Взгляните только на эти изящные формы — все так величественно, просто, благородно. Под нашим родным небом такой красоты не встретишь. Я хотела сначала срисовать с нее портрет в один присест, но потом одумалась. Вовремя еще мне пришло в голову, что это будет очень глупо. Ведь я буду тем счастливее, чем дольше буду иметь возможность штудировать это небесное лицо. Посмотрите только на этот стан, Янсен. Часто ли вам попадалось на глаза что-нибудь подобное?
— В этой женщине действительно есть стиль, — заметил Розенбуш, стараясь казаться вполне хладнокровным. — Но она, по-видимому, уже не первой молодости, если только ваше рисованье не придало ей лишний десяток лет.
— Какой вы странный смертный, господин Розанчик! — осердясь, возразила художница. — В живописи вы бредите только старой кожей, а в жизни подавай вам одни лишь бутончики. Правда, что моя красавица сама мне сказала, что ей уже… но я не буду настолько глупа, чтобы выдавать тайны девушки таким мужчинам, как вы. Довольно вам знать, что она еще в двадцатых годах и что, когда более моложавые теперь куколки отцветут и завянут, она будет еще так хороша, что на улицах народ будет останавливаться поглядеть на нее.
— А можно спросить, откуда она родом? — сказал Феликс.
— Отчего же нет? Она вовсе не скрывает того, что она из Саксонии… хотя по выговору этого совершенно не слышно; зовут ее Юлией С.; год тому назад она лишилась матери, и теперь у нее не осталось никаких близких родных. Вообще же мы почти не касались семейных дел, а вели самый серьезный разговор об искусстве. Могу сказать вам, что у нее понимания гораздо больше, чем у многих из нашего брата. А теперь извините меня, господа, что я вас не занимаю: я хочу сегодня же покончить задний фон, пока еще не высохли краски.
Янсен не говорил еще ни слова. Прощаясь с Анжеликой, он протянул ей руку и с серьезным видом сказал:
— Если вы, милый друг, не испортите как-нибудь портрета, то он сделает вам честь.
При этих словах скульптор поспешно вышел из мастерской.
ГЛАВА IX
Когда друзья догнали его на улице, он был по-прежнему серьезен и молчалив, в то время как Розенбуш в самых пламенных выражениях восхвалял красоту дамы, начатый портрет которой они только что видели.
— Не будь мое сердце в таких крепких руках, — вздыхая, говорил он, — бог знает, что бы могло случиться! Но ведь верность не пустая мечта. Кроме того, Анжелика выцарапала бы глаза всякому, кто вздумал бы разыгрывать с этой Юлией роль Ромео. Но куда же ты тащишь нас, Янсен?
— Мы идем к толстяку.
— В таком случае лучше уж прямо идти в трактир и ждать тебя там. Я поклялся перед обедом не ходить к этому безбожному сибариту. У него так чертовски пахнет амброю, трюфельными паштетами и индейскими птичьими гнездами, что потом в потертом своем одеянии кажешься себе каким-то нищим. Черт побери этого ленивого тунеядца! Да здравствует труд и кислая капуста!
После этой свирепой речи он кивнул дружески двум товарищам, надвинул на левое ухо свою шляпу с широкими полями и, посвистывая, повернул в боковую улицу.
— Кто этот толстяк, против которого наш Розанчик так выпускает свои шипы? — спросил Феликс.
— Он вовсе не думает о нем того, что сейчас сказал. Оба они хорошие товарищи и в случае нужды пошли бы один за другого в огонь и воду. Этот так называемый толстяк некто Эдуард Россель, человек чрезвычайно богатый. Писать картины для публики ему нет надобности, но, к сожалению, он закапывает свой великий талант в землю. Лень и виртуозное наслаждение искусством Россель привел в систему. Из-за этого Розенбуш постоянно с ним сцепляется, хотя, впрочем, сам, при всем своем «труде» и усидчивости, не может добиться ни до чего путного. Вот мы и пришли.
Через хорошенький палисадник, перед которым они останавливались вчера по пути в пинакотеку, друзья дошли до дверей небольшой виллы и поднялись по лестнице, покрытой мягким ковром. Лестница была убрана мрамором и бронзовыми канделябрами, а дорогие растения в фарфоровых горшках распространяли вокруг ароматный запах.
В верхнем этаже была высокая комната, служившая хозяину мастерской. Она, впрочем, скорее походила на музей самых отборных произведений искусства, чем на обыкновенную мастерскую художника. При входе гостей с низенького дивана, покрытого леопардовой шкурой, поднялась странная фигура. На толстом неуклюжем туловище сидела красивая голова с живыми, блестящими глазами. Лицо и изящные руки были необыкновенной белизны. Черты лица, коротко остриженные волосы и густая черная борода напоминали характерный восточный тип. Это впечатление еще более усиливалось костюмом хозяина, состоявшим из маленькой красной фески, сдвинутой на затылок, пестрого персидского халата и пестрых же туфлей, одетых на босу ногу. Халат, кажется, прикрывал собою абсолютную наготу.
Медленно, но с искренним радушием, встретил художник Янсена и его друга, пожал им руки и сказал:
— Я уже вчера издали познакомился с вами, господин барон, сквозь щелочки в ставнях, когда упрямец Розанчик хотел выманить меня своей флейтой на жару. Но это против моих принципов. Есть хлеб в поте лица — это еще туда-сюда, но наслаждаться искусством в поте лица — ни за что! Извините за наряд, в котором меня находите. Я только что с четверть часа тому назад принял душ, потом отдыхал. Через пять минут я выйду к вам в более приличном виде.
Он ушел в соседнюю комнату, отделенную от мастерской только занавесом из великолепного гобеленового ковра, и, одеваясь, продолжал разговор:
— Посмотри-ка на Беклина, что я купил третьего дня, — он там подле окна на маленьком мольберте, — я вполне счастлив этой покупкой. Ну что скажешь, Янсен? Не правда ли, ввиду повсеместной бедности в области искусств, этим еще можно на некоторое время утешиться?
Маленький пейзаж, о котором шла речь, стоял у окна в самом выгодном освещении. Он изображал лес, густо заросший дубами и лавровыми кустами, где в одном лишь только уголке открывался вид на далекий горизонт; наверху картины виднелся краешек голубого неба. У подножия толстых древних стволов, между густой травой, струился источник, подле которого лежала спящая стройная Фавна. К груди ее припал курносенький сосущий младенец. Посреди картины изображен был, прислонившись в цветущему дереву, молодой отец, статный, красивый Фавн, казалось, с удовольствием поглядывавший на свою семью; в руках у него была флейта, звуками которой он только что усыпил жену.
Феликс и Янсен еще рассматривали прелестную картину, когда Россель уже вышел к ним.
— Не правда ли, что картина производит отрадное впечатление! — сказал он. — Значит, есть еще люди, с истинно художественным воображением, отважно решающиеся передавать на полотно чудные свои грезы, несмотря на то, что трезвое и неспящее человечество, сбросившее теперь детские башмаки и надевшее широкие сапоги реализма, покачивает головою и говорит о невозможности подобных сцен в природе. Этот художник один из немногих, которые меня еще интересуют. Вы, вероятно, видели его прелестные произведения в галерее Шакка. Нет! Ну, так как вы здесь только еще два дня, то вам можно простить эту небрежность. Я сведу вас туда и доставлю себе удовольствие приобрести своим богам нового поклонника.
— Но прежде всего, вы доставили бы мне большое удовольствие, показав мне Эдуарда Росселя, знакомство с которым меня очень интересует.
— То есть мои собственные бессмертные произведения! — вскричал художник, грозя Янсену пальцем. — Вижу, на что тут метят. Я знаю коварные интриги уважаемых моих друзей, пользующихся каждым случаем, чтобы упрекнуть меня в непроизводительности. Но все это разбивается о панцирь моего самосознания. Не отрицаю, что во мне есть задатки хорошего художника, понимание, смысл и до некоторой степени чутье истинных целей искусства. Недостает только безделицы — желания действительно воспроизвести что-нибудь. Я был бы очень рад родиться на свет Рафаэлем без рук и очень спокойно переносил бы свою участь. Не хотите ли закурить сигару, или предпочитаете трубку? Во всяком случае, в этот тропический жар не мешало бы что-нибудь выпить…
Не дожидаясь ответа, он позвонил в изящный серебряный колокольчик. В комнату вошла молодая девушка, чрезвычайно стройная и красивая; художник шепнул ей что-то на ухо, после чего через пять минут она явилась с серебряным подносом, на котором стояла обернутая соломой бутылка и стаканы.
— Это вино я сам привез из Самоса, — сказал Россель, — попробуйте его и чокнитесь со мной в знак дружбы.
— Позвольте мне прежде всего, во имя новой дружбы, предложить вам несколько нескромных вопросов; как можно, например, зарывать талант, в существовании которого вы сами сознаетесь?
— Почтеннейший, — ответил Феликсу художник, — дело гораздо проще, чем вы думаете. Как и все, что бы они там ни говорили о долге, добродетели или самопожертвовании, я стремлюсь быть по возможности счастливым. Но счастье, как мне кажется, заключается главным образом в том, чтобы поставить себя в такое положение, для которого человек в действительности создан, и задавать себе только такие задачи, которые вполне соответствуют имеющимся налицо силам и способностям. Для каждого существует свое собственное счастье; чрезвычайно странно, когда человек не верит в счастье другого или убеждает его променять собственный его способ быть счастливым на другой. Чем кто более чувствует себя человеком, тем он, значит, ближе достигает конечной цели существования, и тем довольнее должен он быть собою и своим положением. Все несчастье происходит оттого, что люди берутся за дело, к которому они неспособны. Если человеку, который рожден был нищим, подарить миллион, вы сделаете его несчастным миллионером. Ему уже нельзя будет применять естественным образом свои способности. Если заставить сибаритничать какого-нибудь странствующего музыканта, отшельника или сестру милосердия, они тотчас же утратят сознание собственного достоинства, а вместе с тем и счастье. Неоспоримо существуют люди, которые чувствуют только тогда, когда страдают в грубой или более тонкой форме. Для таких людей состояние покоя немыслимо, и к этому-то разряду принадлежат действительно плодовитые художники. Работать, вообще творить что-нибудь, что бы могло служить отражением мучащей их внутренней силы, кажется им величайшим счастьем, что, впрочем, для них недурно и в других отношениях, так как большинство весьма не щедро одарено материальными средствами для безбедного существования. Ну, теперь будьте так добры и вникните в противоположное состояние духа, когда человек сознает свои силы и способности только при кажущемся полном непроизводительном покое. Когда я лежу на спине и в дыму сигары сочиняю сюжеты картин или смотрю на произведения, которыми дарят нас по временам великие люди, я по-своему оценю зарытое во мне сокровище, в существование которого вы по доброте своей верите, и делаю из человека, обвиняемого друзьями в позорной лени, совершенно счастливое существо. Иногда, правда, меня охватывает общий предрассудок, и я становлюсь вдруг необыкновенно деятелен. Но через какую-