В раю — страница 15 из 113

зости охотника или птицелова. Даже трудно было себе представить, чтобы эта спокойная прелестная девушка могла шалить, будучи подростком. Когда же она начинала говорить и в особенности когда начинала смеяться, выразительное лицо ее вдруг освещалось юношеской радостью, немного близорукие глазки слегка суживались и принимали шаловливое выражение; один только правильный ротик неизменно сохранял выражение сознательной твердости. «Лицо ваше дано вам Богом, — сказала при первом же сеансе Анжелика, — только один рот создан вами самими».

Ей хотелось начать с незнакомкой разговор о прежней ее судьбе и жизни; но, вместо всякого ответа, этот самый ротик улыбнулся только самым многозначительным и таинственным образом.

Анжелика была девушка с тонким чутьем. Она, конечно, жаждала узнать что-нибудь о прошедшем своей очаровательной находки, но, после первой своей неудачной попытки, была слишком горда для того, чтобы напрашиваться на доверие, в котором ей отказывали.

Она, впрочем, сегодня была вполне награждена за свою скромность, потому что Юлия неожиданно открыла ротик и сказала со вздохом:

— Вы, Анжелика, одна из счастливейших женщин, каких я когда-либо знала.

— Гм! — процедила сквозь зубы художница. — Отчего это вам так кажется?

— Потому, что вы не только свободны, но умеете еще, кроме того, и пользоваться своей свободой.

— Ах, если бы вашими устами да мед пить. Неужели, милая Юлия, вы серьезно думаете, что рисованье цветов, плодов и попытки еще произвести на полотне подобие Божье могут принести мне сознание, что я действительно недаром живу на свете? Дорогой друг, то, что вы называете моим счастьем, в сущности, только так называемое немецкое счастье, счастье, заключающееся в отсутствии большего несчастия, так сказать, нечто вроде суррогата настоящего истинного счастья: у меня его, правда, хватит для того, чтобы не умереть с голоду, но все же далеко не достаточно, чтобы быть сытой. Прошу, подвиньтесь крошечку вправо: хочу попробовать, не удастся ли сделать на висках волосы.

Не окончив фразы, она с жаром принялась за рисованье.

— Я понимаю, — продолжала Юлия, — что, в сущности, не бывает минуты, когда человек был бы совершенно доволен, когда бы он, придя на вершину горы и оглянувшись кругом, сказал: выше идти нельзя, разве только на облака. Но ведь вы любите ваше искусство и можете целый день, даже всю вашу жизнь, заниматься тем, что любите.

— Да, если бы я знала, что искусство также любит меня! Видите ли, тут и сидит крючок, дьявольский крючок, как сказал бы господин Розанчик. Неужели вы думаете, что человек действительно чувствует призвание к искусству, — я говорю о божественном искусстве, — если не раз у него висело на волоске решение никогда более не браться за кисть?

— Вы хотели навсегда отказаться от живописи?

— Да, не раз приходило мне в голову вместо кисти взяться за обыкновенную кухонную ложку или что-либо подобное из обыденных хозяйственных принадлежностей! Что вы так недоверчиво смотрите на меня? Неужели вы думаете, что я всю жизнь была некрасивой старой девушкой? И мне было тоже семнадцать лет, и я тоже была недурна, хотя, конечно, далеко не так хороша собой, как та особа, что сидит тут передо мною: во всем моем лице не было ни форм, ни стиля, а просто какая-то приятная beauté du diable.[9] Если доверять фактическим доказательствам — целому архиву сонетов, букетов и других разных нежных приношений, которые я теперь, впрочем, сожгла, — то я была миленькая, аппетитная девушка, не хуже многих других. Остроумия у меня было достаточно, в глазах выражалась доброта, и нищей я тоже не была, — а потому женихов было не искать стать. Нет, моя дорогая, мне было из чего выбрать, и если я теперь не понимаю хорошенько, почему предпочла «его» всем другим, то тогда я понимала это отлично. Мне, как сквозь сон, помнится, как я была счастлива, влюблена и весела. Если бы все шло своим чередом, вероятно, я до сих пор так бы и осталась влюбленной и счастливой; как прежде верность, надо заметить, главный мой недостаток, хотя может быть и не такой веселый. Судьба решила иначе. Жених мой, купаясь, простудился: не правда ли, какое глупое несчастье! Я от ужаса и горя заболела горячкой; а встав с постели, уже несколько потеряла свою beaute du diable. Первые годы затем провела я во вдовьих слезах, а когда слезы мало-помалу осушились, я оказалась некрасивой, отцветшей девой; конечно, сердце у меня только лишь собиралось распускаться, но в нем никто из мужчин, по-видимому, не нуждался. В то же время мы потеряли наше небольшое состояние, и мне пришлось взяться за какую-нибудь работу. Конечно, тогда было большим «счастьем», что я еще в школе прилежно сидела за рисованием и красками. Неужели вы думаете, дорогая моя фрейлейн, что дело, за которое взялись по нужде, может сделать человека счастливым?

— Почему же нет, если к этому, как было и с вами, прибавить еще немного счастья? Вы посетили Италию вместе с милой нежной дамой, о которой вы мне говорили так много хорошего, и благодаря средствам, оставленным вам подругой вашей матери, можете теперь заниматься на свободе вашим искусством, здесь, в этом прелестном городе, рядом с друзьями и товарищами, которые вас любят и уважают. Неужто всего этого для вас еще мало?

— Конечно, пожалуй, даже и очень много, но все-таки же я шепну вам на ухо кое-что, что должно будет остаться между нами. Я скорее вырвала бы себе язык и не сказала бы этого никому на свете; от вас же скрывать не хочу, потому что безумно люблю вас, и вы можете потребовать от меня всякую, какую угодно жертву; если бы я была так же знаменита, как моя тезка, или даже если б я была вполне довольна собой как художница, тем не менее все это счастье художницы я с радостью отдала бы за самое повседневное, дюжинное счастье: за хорошего мужа, даже если б он был и не особенно умен, и за парочку детей, хотя бы надоедливых шалунов и сорванцов. Теперь вы знаете все и можете, если хотите, смеяться над тем, что я наивно выдала вам тайну, которую наш брат так тщательно скрывает.

— И вы были бы отличной женой, — сказала задумчиво Юлия. — Вы такая добрая, такая гуманная: вы сделали бы своего мужа счастливым. Я… когда я сравниваю себя с вами… да не лучше ли нам говорить друг другу ты? У меня был тяжелый опыт с разными подругами на ты, вот потому-то я и предложила тебе это так поздно… только все же, оставь меня хоть в живых… не души меня так… Если бы я тебя знала раньше!… Впрочем, еще, может быть, ты, узнав меня покороче…

Художница бросила палитру и палку и порывисто кинулась обнимать свою обожаемую подругу, которая наконец-таки совершенно неожиданно ответила на ее привязанность.

— Если я буду сто лет знать тебя, то буду только в сто раз больше тебя любить! — вскричала она, стоя на коленях перед Юлией, обхватив ее руками и сквозь очки смотря на прелестное лицо, что все, взятое вместе, представляло хотя и трогательную, но довольно смешную картину.

— Нет, — серьезно отвечала ей Юлия, — ты, право, меня еще не знаешь. Представь себе, что я лишилась того счастья, к которому ты до сих пор стремишься, по собственной своей вине, именно потому, что была, как говорили лучшие подруги моей юности, бессердечной девушкой?

— Вздор! — вскричала Анжелика. — Ты бессердечна? В таком случае я уж просто крокодил и питаюсь человеческим мясом!

Юлия улыбнулась.

— Я сама не думаю, чтобы обвинение это было вполне справедливо. Но ты знаешь, как все обыкновенно любят выказывать себя «сердечными», выражать чувства, участие, нежность даже там, где в самом деле остаются совершенно холодными, так что Корделии всегда будут в проигрыше. Очень рано… еще ребенком, при жизни отца, строгого, по наружности сурового и холодного человека, старого солдата, не любившего говорить о чувствах… мне также не по душе были сладкие речи, лесть и условная любезность, за которыми нередко скрываются зависть и холодный эгоизм. Я никогда не могла примениться к закадычной дружбе на жизнь и на смерть, которую может разорвать навеки соперничество на балу, честное порицание или просто сама по себе одна уж скука. Мой первый опыт в этом отношении был и последним. А сколько потратила я на это ребячество серьезной привязанности и верности, сколько принесла никем не признанных жертв! С тех пор я стала осторожнее. И действительно, мне не составляло большого труда сберечь свое сердце от всяких внешних влияний. Я жила со своими старыми родителями, которые по наружности казались чрезвычайно сухими и педантичными, но умели в тиши домашнего очага создать и себе, и мне богатую, задушевную и прекрасную жизнь, удовлетворявшую и мысль мою, и чувства. Я выросла, видя перед глазами их пример, и говорила их языком. Вероятно, я казалась очень странной, когда, находясь в молодом обществе, относилась к тому, что его занимало, с холодностью, которая, быть может, очень шла к старому генералу, но, во всяком случае, была не к лицу его дочери. При этом я, впрочем, нисколько не притворялась. В тех самых случаях, когда другие совершенно таяли от восторга или сожаления, я не чувствовала ничего, кроме какой-то неловкости. Когда же что-нибудь производило на меня на самом деле впечатление, например какая-нибудь хорошая музыка, поэтическое творение или же какая-либо величественная картина природы, я становилась точно немая и не могла подобно другим шумно выражать свой восторг. Из презрения к фразам я относилась к собственным чувствам холодно и критически и принуждена была выслушивать, что со мною ничего не поделаешь, что для меня, девушки без сердца, таинственное блаженство любви будет навеки закрыто. На это я, конечно, улыбалась, и улыбка моя еще более утверждала мягкосердечных особ в их мнении о моем бессердечии. Так как я случайно не находила ни одной из моих подруг настолько привлекательной, чтобы полюбить, несмотря на дурные ее привычки, то одиночество, собственно говоря, не было мне в тягость.

Таковы были мои отношения в моему собственному прекрасному, но слабому полу; с молодыми людьми они были также не лучше. Скоро я заметила, что у сильных мужчин были также свои слабости и что мужчины, будучи гораздо тщеславнее нас, отдают вообще предпочтение тем, которые поклоняются их мужскому превосходству. То, что обыкновенно называется девическою скромностью, женскою нежностью, сердечностью, в девяносто случаях из ста не что иное, как игра, хитро обдуманная, для того, чтобы вернее одурачить этих гордых владык создания. Им кажется, что вот-вот нашли то самое, чего искали; в податливых, уступчивых, несамостоятельных, слабых существах они видят естественное пополнение своих организмов, рожденных для господства. Они встречают нежную уступчивость верховной своей воле, эхо, отвечающее чистым отголоском на все их хорошие мысли и стремления; а потом, когда цель нежной комедии достигнута, маска тотчас же сбрасывается, и мы, добрые овечки, показываем, что и у нас есть своя воля, свое понимание, что у самих есть желание повелевать, — тогда чудная мечта мужчины разлетается, как прах. Когда я это вполне поняла, я почувствовала глубокое отвращение. Потом мне стало смешно, и я подумала, что эта комедия так же стара, как мир. Если гордые властелины мира до сих пор еще позволяют себя обманывать, то, вероятно, потому, что находят в конце концов это для себя выгодным.