— Свободной? Славная свобода иметь право танцевать, когда бал уже кончился, и утешать себя искусственными цветами за пропущенную весну! Я раз читала где-то, что счастье все равно как вино: если его не выпить сразу из бочки, а разлить по бутылкам, то оно может еще пригодиться и потом, говорят, даже будто от времени оно становится лучше, если только вообще было доброкачественное и неподдельное. Может быть, в этом есть доля правды, но все-таки в устаревшем вине нет уже того букета; так же точно и у счастья, которого не отведали в молодости, неприятный вкус. Да и почем знать, придется ли мне когда его и отведать? Сколько тысяч людей живут и умирают, не прикоснувшись губами до стакана. Почему же мне быть счастливой? Разве потому, что я красивее многих? Но разве это может служить достаточной причиной? Судьба вовсе не так любезна к хорошеньким и в решениях своих вообще нелицеприятна. Чтобы утешиться своими beaux restes,[10] я должна была бы быть не так требовательна. Теперь, подходя к зеркалу, я вполне сознаю, что пора молодости уже прошла. Я кажусь себе шелковым платьем, в течение двенадцати лет висевшим в шкафу. Когда его вытащили, наконец, на свет божий, материя как будто осталась та же, но цвет слинял, да, кроме того, в складках оно рвется, а если встряхнуть хорошенько, то окажется, что местами проела его моль. На сегодня, впрочем, болтать довольно; притом, припоминая старое, ничего умного не скажешь. Кончай поскорей твое рисованье да поедем прокатиться. Надо же пользоваться свободой.
ГЛАВА II
И в мастерской Янсена в это время больше болтали, чем работали.
Эдуард Россель наконец решился, несмотря на жару, пройти от своего дома к Янсену. Голову его защищала громадная панамская шляпа, над которой он, кроме того, держал колоссальных размеров зонтик; сам он был в легком платье из белого как снег пике и в желтых кожаных башмаках.
Россель был в очень веселом расположении духа, хвалил Феликса за мужество, оказанное при изучении скелета, и подошел потом к вакханке, которую Янсен уже оканчивал.
Долго стоял он перед ней молча, потом пододвинул себе стул и попросил Янсена повернуть статую, чтобы можно было осмотреть ее со всех сторон.
Друзья Росселя уверяли, что приятно было глядеть, как он рассматривал какое-нибудь художественное произведение. Взоры его как бы приковывались к формам, лицо оживлялось, и обычная его несколько вялая улыбка становилась живее и осмысленнее.
— Ну? — спросил наконец Янсен, — как ты находишь вакханку? Ты знаешь, мне можно высказать всю правду.
— Что тебе о ней сказать? Как бывает в этих случаях обыкновенно, она стала в некоторых отношениях лучше, а в других хуже. Невинная смелость, восхищавшая меня в рисунке, сильно пострадала в обработке. Не мешало бы тебе быть немного вольнее и не так близко придерживаться природы. Впрочем, перед такой природой преклоняться еще простительно. Кто у тебя был натурщицей? Впрочем, может быть, ты сильнее приукрасил?
— Нисколько. Это настоящий факсимиль.
— Неужто? Эта шея, плечи, руки, грудь…
— Простая лишь копия, без всякой прикрасы. Толстяк встал.
— Чтобы этому поверить, мне надо видеть самому, — сказал он. — Послушай, ведь сравнительно с этим волосатые статуи Кановы настоящие пряничные куклы. И я хотел еще вот что сказать: все античное, бывшее в твоем эскизе, пропало, но зато в формах явились грация, изящество и что-то такое вполне самобытное… Как вы находите, любезный барон?.. Ты счастливец, Ганс, что забрал себе в руки такую натурщицу. В каком же из здешних огородов выросло такое редкое растение?
Янсен молча пожал плечами.
— Экий же ты завистливый! Прошу тебя уступить ее мне хоть ненадолго, всего лишь на одно утро. У меня копошится в голове сюжет, для которого бы эта девочка…
— Побегай-ка и похлопочи прежде о таком счастье, да и то, пожалуй, еще останешься в дураках, что, впрочем, тебе и будет поделом за твою лень, — спокойно возразил скульптор. — Я сам не без труда изловил ее за косу, хотя коса эта очень толста и чуть ли не светит в темноте чудным своим огненным отливом.
— Рыжие волосы? В таком случае, Янсен, пожалуйста, без уверток, ты должен мне ее уступить непременно. У меня уже несколько недель что-то такое бродит в голове, так, вроде русалок, нимф и т. п.
— С чего ты взял, что я могу тебе ее уступить? Я не имею над ней никакой власти. Феликс нечаянно зашел в мастерскую, когда натурщица была у меня во второй еще только раз. Это ей так не понравилось, что она потом пропала без вести.
— Неужели же в этой прекрасной оболочке обитает добродетель? Впрочем, тем лучше: формы долее сохранят естественную свою прелесть и добродетель пригодится, таким образом, искусству. Дайте мне только ее адрес, остальное уж будет мое дело.
Янсен указал ему адрес, который написан был углем на стене около окна, и затем Россель подошел к большой закрытой группе, стоявшей посреди комнаты.
— Ну, что поделывает твоя Ева?
— К сожалению, сегодня я не могу тебе показать ее, — живо отвечал Янсен, — она теперь еще…
— Черт возьми, — вскричал толстяк, — это становится интересным! С каких это пор ты так ее прикрываешь?
Стук в дверь избавил очевидно смущенного Янсена от необходимости отвечать. Дверь отворилась, и на пороге появилась Анжелика, в грязной кофте, с кистью за ухом, в том самом виде, в каком она обыкновенно работала за мольбертом.
— Здравствуйте, господин Янсен, — сказала она. — Я вам, кажется, помешала! У вас гости. Ну, так я приду потом. У меня есть к вам просьба.
— И вы боитесь высказать эту просьбу перед товарищем и старым вашим обожателем? — вскричал Россель, подходя к художнице и любезно целуя ей руку. — Если бы вы знали, фрейлейн Анжелика, как больно это незаслуженное оскорбление задевает чувствительное мое сердце!
— Господин Россель, — возразила художница, — вы насмешник, и в наказание за то, что шутите, рассказывая о чувствительном сердце, которого у вас нет, вам не покажут кое-что очень хорошенькое. Я, собственно говоря, пришла попросить вашего хозяина посмотреть на известный ему портрет. Сегодня последний сеанс. Подруга моя, зная, как для меня важно мнение господина Янсена, позволила мне пригласить его.
— Но разве нельзя будет прийти также и мне, если я дам вам слово быть умником и не разевать рта?..
— У вас такая страшная манера сжимать губы.
— Я буду прикрывать лицо шляпой так, что будут видны одни глаза…
— Ну, уж бог с вами! Я, впрочем, не очень-то верю в вашу торжественную клятву, но отдаю себя под покровительство господина Янсена; если господину барону угодно также пожаловать — милости просим.
Янсен не сказал ни слова, но с очевидной поспешностью сменил блузу на жакет и смыл с рук приставшую к ним глину.
Взойдя наверх в мастерскую, они нашли уже там Розенбуша, любовавшегося портретом, причем он, как и подобает галантному кавалеру, восторгался поочередно портретом и оригиналом.
Юлия стояла подле кресла. Увидав, что Анжелика, вместо одного судьи, привела с собой троих, девушка сперва несколько смутилась, но потом любезно раскланялась с представленными ей художниками.
Наступило молчание. Янсен подошел к картине. Скульптор пользовался в своем кружке репутацией такого авторитета, что даже Россель не считал себя вправе объявить ранее его свое мнение. Янсен обыкновенно не тотчас же высказывал свое впечатление. На этот раз он молчал необыкновенно долго.
— Говорите уже прямо, дорогой друг, — обратилась наконец к нему Анжелика, — что и на этот раз я принялась за дело мне не по силам и что художник, написавший этот портрет, достоин быть увенчанным разве только за смелость. Если бы вы знали, как я честила себя во время самой работы! Я себя так бранила, так обзывала, что Гомо, если б слышал, наверное, не взял бы потом от меня куска хлеба. Но, несмотря на мое отчаяние, я находила такое громадное удовольствие в пачкотне, что претерпела до конца и не лишилась мужества. Если бы тут не было моей подруги, я объяснила бы вам, что именно меня поддерживало. Теперь же при всех признаваться ей в любви было бы как-то неловко.
Скульптор помолчал еще несколько времени. Наконец он сухо сказал:
— Можете совершенно успокоиться, Анжелика. Знаете, это не только лучшая ваша картина, но и, вообще говоря, настолько хорошая работа, что теперь не часто удается такую видеть.
Доброе, круглое лицо художницы вспыхнуло от радостного смущения.
— Это действительно ваше мнение? — вскричала она. — О, милый Янсен, если это только не бальзам на рану моей совести, то…
Янсен ничего не отвечал. Он совершенно погрузился в созерцание портрета, изредка только мельком сравнивая его с оригиналом, спокойно стоявшим тут же и, по-видимому, думавшим о чем-то совершенно другом.
Эдуард этим временем как бы задался целью опровергнуть то, что говорила Анжелика о его страсти к сарказму. Он рассматривал работу до тончайших подробностей и очень хвалил как самый рисунок, так и счастливое сочетание красок и теней. Замечания эти выказывали полное знание всех особенностей техники, что придавало похвале еще большую ценность.
— Знаете ли что, — весело сказал он, — вы избрали только одно из средств разрешить задачу, правда, очень ловкое и хорошее, но далеко не единственное. Что можете вы, например, возразить против темнокрасного бархата, тонкой цепочки вокруг шеи, а в волосах гвоздики темного колера — а-ля Борис Борбоне? Или же можно было, пожалуй, одеть в золотое платье… Как то, что неделю тому назад прислали мне из Венеции… или, наконец, совершенно просто: распущенные волосы, темное платье… а на заднем фоне лавровый куст…
— И так in infinitum![11] — смеясь, перебила художница. — Надо тебе сказать, Юлия, что этот господин написал тысячи прелестнейших картин, но, к сожалению, только лишь в своем воображении. Нет, милый Россель, благодарим покорно. Я и так уже не помню себя от радости, что удалось окончить портрет в скромном виде, без затей и заслужить ваше одобрение. Притом же милой моей подруге, хотя она и ангел по кротости, надоело, я думаю, приносить себя в жертву для поощрения искусства.