— Анжелика, — вскричал Россель с комическим пафосом, — какая вы злая; вы не хотите делиться с другими тем счастьем, которое выпало вам на долю. Если бы я мог дождаться такого блага, чтобы произвести что-нибудь бессмертное?
— Вам и дожидаться? А ваша бессмертная лень? — возразила художница.
Они продолжали подобным образом перебраниваться между собою и втянули в разговор также Розенбуша и Феликса. Янсен по-прежнему молчал; Юлия, пользуясь тем, что она еще мало знакома с обществом, не принимала участия в разговоре.
Когда мужчины ушли, подруги некоторое время хранили молчание. Художница снова взялась за палитру, чтобы воспользоваться замечаниями Росселя. Вдруг она сказала:
— Ну, как он тебе понравился?
— Кто?
— Конечно, речь может быть только об одном: о том, кто менее всех старается понравиться кому бы то ни было, даже тебе.
— Ты говоришь о Янсене? Ведь я его совсем не знаю.
— Доживши до наших лет с тобой, узнают таких людей в первые четверть часа. Великих людей и настоящих художников можно сразу отличать от маленьких людей и художников дилетантов: льва видно по когтям. Довольно одного взгляда, для того чтобы ждать от него чего-то невозможного для обыкновенных смертных.
— Кажется, милая, ты в него…
— Влюблена? Нет. Я настолько умна, чтобы не допустить себя до такой бессмыслицы. Но скажи он мне: Анжелика, съешьте за завтраком эту белую краску или попробуйте рисовать ногой — вероятно, я не стала бы размышлять ни минуты; я подумала бы, что у него, верно, есть свои причины желать этого и что я только, может быть, не могу их понять. Я так твердо верю в этого необыкновенного человека, что мне кажется невозможным, чтобы он сделал что-нибудь мелочное, глупое или пошлое. Нечто ужасное, страшное и безумное Янсен, пожалуй, сделать может, и почем знать, может быть, даже и сделал. Его можно, пожалуй, сравнить с Везувием, который иногда совершенно спокоен, а между тем все знают, что внутри его клокочет лава. Друзья говорят, что с Янсеном бывает трудно сладить, когда в нем пробуждается зверь. Я с самого начала инстинктивно чувствовала это и едва смела говорить в его присутствии. Но раз застала я его в саду у фонтана, когда он чесал своего Гомо. При этом он был крайне неловок и показался мне таким беспомощным, что я расхохоталась и предложила свои услуги в качестве горничной его собаки. Он очень обрадовался; это проломило лед между нами, и с тех пор я говорю с ним совершенно свободно, хотя у меня и теперь еще делается биение сердца, когда он спокойно и пристально на меня посмотрит.
Юлия молчала. Через несколько времени она сказала:
— У него такие глаза, каких я еще нигде не встречала. По этим глазам видно, что он не очень счастлив; талант не делает его, значит, вполне счастливым. Не находишь ли ты этого? Странные особенные глаза, точно у человека, который целые годы жил в степи, где одна только земля и небо и ни души человеческой. Знаешь что-нибудь про его жизнь?
— Нет, сам он никогда ничего не рассказывает, и никто не знает, что с ним было до приезда его в Мюнхен. Это случилось пять лет тому назад. Но посиди еще немного… так!., мне надо еще чуть-чуть поправить левый глаз да рот…
ГЛАВА III
На опушке сада в английском вкусе, между другими трактирными садами, находится так называемый райский садик. Красивый барский домик, вовсе не похожий на то, чтобы в нем могло собираться такое разнородное общество, стоит посреди густого сада. В летние дни сидит тут обыкновенно на скамейках вокруг столов веселый, страдающий жаждою люд, а под навесом на возвышении играет музыка. Большая зала в первом этаже служила преимущественно для танцев, а зрители и отдыхающие пары помещаются в смежных боковых комнатах.
Было одиннадцать часов ночи. Разразившаяся к вечеру гроза расстроила предполагавшийся в саду концерт. Когда, после нескольких невинных раскатов грома, небо опять прояснилось, скамейки стали наполняться, но очень мало, и продавец пива, сидевший в открытой беседке под деревьями, успевал засыпать в промежутках между наливанием пива в кружки. Вследствие этого, сад был закрыт раньше обыкновенного, и когда пробило одиннадцать часов, в большом доме казалось все так тихо и мертво, как будто в нем не было души человеческой.
Между тем длинный зал левого флигеля нижнего этажа был освещен целой дюжиной стенных ламп, если не a giorno,[12] то все-таки же достаточно ярко. Верхняя часть полукруглых окон, выходивших на пустынную улицу, по которой редко кому случалось и проходить, была отворена для воздуха, а нижняя часть плотно закрыта ставнями. Темные фигуры в одиночку, или же по двое и по трое, стали появляться на улице и входить в дом через заднее крыльцо.
Со стороны английского сада все было так же тихо и темно, как будто в каком-нибудь древнем здании, где в слабо освещенных подвалах занимаются чеканкою фальшивой монеты.
Внутренность залы при дневном свете имела довольно своеобразный вид. Чья-то вдохновенная рука украсила простенки между окнами сплошными ландшафтами alfresco,[13] где между баснословными замками, городами, долинами и рощами виднелись голубые путники в зеленых шляпах и всадники на конях, написанных совершенно свободно, не стесняясь даже правилами анатомии; за ними следовали собаки какой-то необычайной, до сих пор еще неизвестной породы. Посреди ярко-голубого неба над этими порождениями смелой художнической фантазии, в вершинах деревьев и между зубцами башен разбойничьих замков, собирающееся тут еженедельно общество плотников вбило большие гвозди, на которых развешены были картинки и обделанные в рамки пословицы и изречения.
В ночь, о которой мы говорим, все эти украшения исчезли под густою листвою живой зелени. Высокие тропические растения стояли между окнами и протягивали свои длинные ветви до самого потолка, так что стен не было видно и зала, казалось, обратилась в роскошный южный сад. Посреди залы стоял длинный, узкий стол, уставленный большими зелеными рюмками, а в углу помещался бочонок, на сверкающем кране которого висел венок из роз; подле, на столике, стояли корзинки с бутылками и тарелки с фруктами.
Дюжины две стульев окружали длинный стол и были еще только наполовину заняты, когда вошли Янсен с Феликсом. Сквозь легкий табачный дым, при свете ламп, увидали они бледное лицо Эльфингера рядом с цветущей физиономией баталиста, голову Эдуарда Росселя, прикрытую феской, и самого его, удобно расположившегося на американской качалке. Кроме того, тут были еще кое-кто из художников, заходивших иногда в мастерскую Янсена. Нигде не было видно прислуги, и каждый, выпив свою рюмку, сам наполнял ее снова из бочонка. Несколько человек, разговаривая, прохаживались вдоль зеленых стен залы, иные же сидели на стульях в ожидании чего-то, как обыкновенно сидят в театре перед поднятием занавеса, и только толстяк, занявший самое удобное место, находился, казалось, в настоящем райском настроении, пуская из своей трубки к потолку голубоватые облачка дыма.
Когда Феликс подходил к Росселю, с соседнего стула поднялась длинная, худощавая фигура в охотничьей куртке и высоких сапогах, с коротенькой глиняной трубкой в зубах. Феликс раз уже встретил на улице этого господина с коротко остриженными волосами и странным лицом, на котором отражался холерический темперамент. Тогда он был верхом на отличной английской лошади, на которую Феликс обратил более внимания, чем на всадника. Теперь этот индивидуум двигался так неловко и тихо, что ему, очевидно, недоставало лошади для пополнения естественного равновесия системы. Он постоянно или покручивал ус, или же щипал себя за правое ухо. В левом ухе была надета золотая серьга, правое же было повреждено. Казалось, бывшая прежде в нем серьга была когда-то оттуда вырвана.
— Позвольте мне самому представиться вам, — сказал он, кланяясь Феликсу по-военному. — Алоизий фон Шнец — старший поручик в отставке; мне, как почитателю всех семи муз, предоставлена честь фигурировать также здесь, в раю. В Божьем раю имелись, впрочем, вероятно, амфибии, а потому и здесь может быть терпим такой человек, как я, аристократ и в то же время пролетарий, оставивший военную службу по самым законным причинам и не сделавшийся художником по причинам еще более законным. Вот я и сижу теперь здесь между людьми, из которых всякий знает, чего хочет и что он может. Вы, как передал мне толстяк, до известной степени принадлежите к одному со мною классу, впрочем, я надеюсь и желаю, чтобы вы представляли собою более интересный вид. Присядьте-ка тут рядом со мною. Многие уверяют, будто я навожу на них тоску. Я пользуюсь дурной славой за то, что смотрю на мир так, как он есть, и называю вещи настоящим их именем; мягкосердые люди находят это неприятным и называют бранью. Но вы увидите, что черт вовсе не так черен, как его малюют; по крайней мере, здесь, в раю, я стараюсь по возможности забыть, что на древе познания добра и зла растут кислые яблоки. Впрочем, мне, как настоящей амфибии, пора уже перейти от этой сухой прелюдии к жидкому элементу. Милости просим.
Он зашагал своими длинными ногами к бочонку, налил две рюмки и опять вернулся к Феликсу.
— Мы обратились к вину, — сказал он полуироническим, полузлобным тоном, — хотя, в сущности, это анахронизм, так как известно, что вино было дано человеку взамен утраченного им рая. Пиво же — дитя глубокого, средневекового мрака, рожденное на свет для того, чтобы сделать людей трусливыми рабами предрассудков. Естественным образом никому не могло прийти в голову искать истины в чем-нибудь другом, а не в вине. Известно ведь, что in vino veritas. За ваше здоровье, и желаю, чтобы вам удалось лучше, чем мне, сделаться одним из «прародителей»!
Феликс чокнулся со своим странным новым приятелем и смотрел на незнакомые лица, постепенно собиравшиеся в залу. Шнец называл ему имена. Большая часть присутствующих были уже не первой молодости, и только одно совершенно юношеское лицо, с меланхолическими черными глазами и оригинальным выражением, виднелось сквозь дым его папиросы. Шнец объяснил, что это грек-художник, который, несмотря на двадцать два года от роду, имеет почти девическую наружность. Он слывет опасным сердцеедом, в сущности, ни с кем тут не знаком, и только серьезный его талант и рекомендация Росселя доставили ему доступ в этот кружок.