В раю — страница 20 из 113

— Не всякому дереву дана прочная кора, — несмело проговорил художник.

— Конечно! Но вы уж совсем без кожуры. Вы показываете наружу всю сложную систему ваших клеточек и волокон, так что мне ясно видно, каким именно образом поднимаются и опускаются там соки ваших идей. Положим, что все это удивительно и назидательно, но уже никак не художественно. Истинное искусство должно представлять нам природу в лучшем ее значении, но без хитростей напускного остроумия, без всяких побрякушек, поэтических украшений и философских тонкостей — простую непосредственную природу, очищенную пламенем гения от всяких случайных погрешностей и недостатков. Глядя, например, на покоящуюся женщину, или на маститого римского сенатора, или на поклонение волхвов, — разве может прийти в голову что-нибудь такое особенно умное? Тут мозгам не задается никакой работы, а между тем картина восхищает нас, даже издали, восхищает своим рисунком, прелестью красок, простым, но царственным чувством, редко и даже почти никогда не встречающимся в действительной природе без примеси чего-нибудь пошлого. А при взгляде на такое нарисованное стихотворение… всякий раз хочется посмотреть, не нарисовал ли уж художник кстати внизу особых примечаний для объяснения текста. Впрочем, той же цели достигает и печатный листок. «Картина с описанием»: да это просто находка для милейшего филистера, называющего искусство образовательным, потому что рассчитывает на него для пополнения пробелов в своем образовании; такой филистер счастлив уже тем, что картина заставляет его вообще мыслить. Я же говорю: да здравствует такое искусство, которое восхищало бы нас настолько, чтобы нам даже и думать-то не приходило в голову! А теперь дайте мне пить!

Шнец налил ему рюмку, которую он выпил залпом, устав от длинной своей тирады. Наступило тяжелое молчание; резкий тон Росселя неприятно подействовал даже и на тех, кто был одного с ним мнения. Затем с конца стола послышался мягкий, несколько глухой голос старого Шёпфа, взявшего на себя защищать Коле.

— Во многом вы правы, господин Россель, — сказал он. — Действительно, в великие эпохи искусств у греков и итальянцев дух и природа шли неразлучно. Но, к сожалению, с тех пор они разошлись, и потому теперь редко уже можно встретить, чтобы тот, кто увлекается формой, придавал ей надлежащий смысл, а также, чтобы живописцам-поэтам удавалось действительно воплотить свою идею. Теперь наступило время крайностей, специальностей. Мы переживаем переходное время и должны надеяться, что из нынешнего хаоса выкристаллизуется со временем лучший мир. До тех нор мы не имеем права мешать никому бороться честным оружием и подняв забрало. Теперь существуют художники, умеющие сказать более, чем можно показать, — художники, внутренняя жизнь которых выливается наружу не в спокойной прелести, а в трагическом процессе. Иногда оказывается, что процесс этот можно переработать только диссонансами. Жизнь человечества вышла теперь из области идиллии; всюду дух мчится вперед с такою быстротою, что далеко оставляет за собою материальное чувственное наслаждение. Искусство, которое не носило бы на себе никаких следов разлада духа и материи, не было бы нашим современным искусством.

— По мне все равно, — возразил толстяк, тихо приподнимаясь с места, — во всяком случае, оно было бы моим искусством. Конечно, это до других не касается. Но… я сегодня еще и не поздоровался с вами, господин Шёпф. Жму теперь вашу руку в благодарность за то, что вы так мужественно защищали почтенного моего приятеля Коле. Сам он не любит высказывать свои мысли, кроме тех случаев, когда он рисует их на бумаге. Во всяком случае, здесь в раю никто так злостно не должен нападать на своего ближнего, как это сделал я. Коле, я уважаю вас. Вы голова с характером, и останетесь при своем мнении, несмотря ни на какую роскошь чувственной материи. Кроме того, особенно благодарю вас за стихотворение Гельдерлина, с которым я не был знаком. Я нахожу его очень милым, как бишь оно начинается?

Россель с любезною поспешностью подсел к Коле, начал внимательно рассматривать рисунок и делать относительно частностей замечания, показывавшие близкое знакомство с техникой предмета. Между тем молодой грек, до которого теперь дошла очередь, выставил большой, очень смело набросанный роскошный эскиз.

Живописец объяснял нежным певучим голосом и на ломаном немецком языке, что эскиз его представлял сцену из гётевской «Коринфской невесты». Юноша лежал навзничь, призрак его невесты впился в него, как вампир, «жадно высасывая жизнь из уст его», а мать, стоя за дверями, по-видимому, прислушивалась к глухому шепоту речей, собираясь броситься к ним в комнату.

Произведение это встречено было так же, как и рисунок Коле, молчанием, но совершенно по другой причине. Картина дышала такой тяжелой, душной чувственностью, что показалась непозволительной даже в глазах посетителей рая, далеко не отличавшихся чопорностью.

Розенбуш заговорил первый.

— Коле увлекается чистым разумом, — сказал он толстяку, все еще рассматривавшему работу Коле, — теперь же нас угощают чистым мясом. Ну, ты, любитель декоративных прелестных форм, поди-ка, полюбуйся этим произведением.

Эдуард, не оглядываясь, кивнул головой; он, по-видимому, знал работу грека и не желал выражать о ней своего мнения.

Так как никто не высказывался, то художник прямо обратился к Янсену и спросил, что он думает о его произведении.

— Гм! — проговорил скульптор, — эскиз сделан с замечательным талантом. Только вы его не так окрестили или забыли о двух необходимых покровах.

— Как так? Объяснитесь.

— Зачем сослались вы на Гёте? Кумом был тут Санкт-Приан.

— Понимаю… а оба покрывала?.. — спросил юноша, опустив глаза и с трудом выговаривая слова.

— Это красота и ужас. Прочтите хорошенько вашего Гёте: вы увидите, как искусно он прикрывает ими все нагое. Впрочем, работа ваша — очень талантливое произведение. Охотников на него найдется довольно.

Скульптор спокойно уселся на свое место. Юноша, не возражая ни слова, сорвал картину со стены и стал держать ее прямо над лампой.

Он, может быть, думал, что кто-нибудь схватит его за руку и остановит. Но никто не тронулся с места. Пламя стало подниматься по полотну. Когда кусок картины сгорел, юноша вскочил на подоконник и выбросил горящий рисунок через отворенную верхнюю половину окна в сад, где он с шипеньем упал на мокрый песок.

Когда художник спрыгнул с подоконника, его встретили всеобщие рукоплескания. Он принимал их, нахмурив чело и крепко сжав губы; видно было, что принесенная жертва не облегчила ему душу. Даже дружеский привет Янсена не скоро мог разогнать его неудовольствие. Ясно, что тут была предана огню, так сказать, собственная его душа.

Феликс, глубоко тронутый энергичным поступком грека, только что хотел подойти к юноше, стоявшему поодаль в густых облаках табачного дыма, как на церковной башне пробило двенадцать часов. Все речи тотчас же смолкли, стулья задвигались, и Феликс только тут заметил, что Эльфингер, бывший сегодня на очереди, вышел уже несколько времени тому назад вместе с Розенбушем.

ГЛАВА IV

Дверь в среднюю залу внезапно отворилась, и на пороге, освещенном несколькими стенными лампами, на подставках, завешенных красной драпировкой, открылся кукольный театр, занимавший почти всю ширину двери. Стол поспешно отодвинули в сторону и поставили для зрителей стулья рядами. Когда все уселись на места, сыграна была на флейте коротенькая увертюра, после чего занавес поднялся, на сцену маленького театра вышла кукла во фраке и черных панталонах, со шляпою в руке и с видом, вполне приличествующим режиссеру, имеющему сообщить нечто официальное, проговорила следующий пролог:

— Приветствую вас, посетители рая, и благодарю за милостивое внимание. Я также пил из того священного источника красоты, который почитается теперь одними лишь детьми да глупцами. Да, наше место не там, где товар ценится аршинами. Оттого-то поэзия, изгнанная из действительного мира, стремится назад в свою отчизну, в давно забытый рай.

Нынешнее поколение, которое так много о себе воображает, как жалко изменило оно всему прекрасному! Человек, который обдумывает вечные истины, вместо того чтоб как-нибудь, даже хоть ползком, красться к золоту, слывет в наше время праздношатающимся. В каких бы чудных аккордах ни изливались вздохи любви, ни в чьих глазах не вызовут они слез благоговения. А если б красота вздумала явиться теперь без покрывала, то она послужила б только целью злостных насмешек.

Поэты и прежде уже жаловались, что их не ценят и не понимают, что масса сама по себе пошла, и лучшие даже ее люди не одарены чувством изящного, наконец, что мужчины грубы, а женщины находятся в состоянии рабства. Теперь же никто не посмел бы отрицать, что все идеальные мечты окончательно исчезли и что, при ярком свете ясного дня, поэзия блуждает лишь как призрак.

Прошли те времена, когда народ собирался толпами слушать муз, целомудренно и строго открывавших ему неизведанные глубины жизни. Теперь, если когда и бывает давка перед театральной кассой, так это лишь в тех случаях, когда на сцене идет что-нибудь пошленькое и возбуждающее сладострастные ощущения. Величественные характеры трагедии и легкие, фантастические шутки никого уже более не интересуют.

Даже и сам дьявол теперь уже изгнан с немецкой сцены, и если на ней когда и является, так разве в «Фаусте», где его прикрывает великое имя Гёте. У нас же в раю он может смело показаться: дам здесь нет, он никого не испугает; здесь сумеют оценить истинную силу даже и в самом черте. Вообще в раю царствует полная свобода, так что даже не поставят в преступление, если мы как-нибудь, обмолвясь, заговорим стихами. Нам это будет, впрочем, простительнее, чем кому-либо другому, так как:

Поистине сказать, на нашей труппе

Искусства чистого лежит печать;

Ни ссор, ни брани в храме муз не слышно,

Нет зависти и злобы тоже нет;

Довольны жалованьем все актеры,