Юлия отошла к окну, окончательно смущенная, опустив голову на высоко волновавшуюся грудь. Художница же, от восторга забыв про свою приятельницу, стояла благоговейно, сложив руки перед знакомой, но теперь снова поражавшей ее группой. С тех пор как она ее не видала, голова Евы, бывшая прежде вчерне, приняла определенные формы, и лицо ее, грациозно склонившееся к только что проснувшемуся Адаму, походило как две капли воды на прелестную девушку, теперь опустившуюся на кресло и, с неописанным удивлением, стыдом и гневом, глядевшую на свое изображение.
Всякому постороннему лицу любопытно было бы послушать, как художница, преодолев первый порыв восторга, то сердилась вместе со своей подругой за такое наглое похищение ее красоты, то старалась объяснить ей, что в поступке Янсена, собственно говоря, нет ничего дурного и злонамеренного. В течение некоторого времени она предалась безраздельно чувству восхищения и любовалась чудным впечатлением целого, красотою форм, живой свежестью исполнения, потом вдруг становилась снова обыкновенной смертной, и находила, что разительное сходство Евы с Юлией при райской наготе праматери донельзя неприлично. После этого она начинала опять защищать художника, говоря, что артист должен подчиняться своему вдохновению и что притом размеры фигур, превышающие человеческий рост, ставят группу вне области действительного. Но пылающие щеки Анжелики служили лучшим доказательством, что она не могла бы быть адвокатом дьявола. Чтобы не смотреть в глаза оскорбленной своей приятельницы, она поворотилась к ней спиной, торжественно уверяя ее, что никто не имеет права сердиться, будучи увековеченным в таком восхитительном произведении, что в одной из своих статуй Канова изобразил сестру Наполеона и что известная тициановская Венера, у постели которой любовник играет на лютне, была тоже портретом. Но художница не выдержала характера и вдруг, бросившись Юлии на шею, начала ее ласкать и целовать, умоляя не сердиться на свою Анжелику и верить, что она виновата в этом преступлении ровно столько же, как и белые мышки Розенбуша, если бы она могла только подозревать злого Янсена в таком коварстве, то, конечно, не пригласила бы его присутствовать при последнем сеансе. В доказательство своей невинности она, несмотря на то, что жаль портить такую чудную работу, тотчас же потребует, чтобы всякое сходство почти обнаженной Евы с тяжко оскорбленной ее подругой было уничтожено.
— Хорошо, я полагаюсь на тебя! — сказала Юлия, необыкновенно серьезно выпрямившись во всем величии девического своего достоинства. — Ты поймешь сама, что я не могу уже более с ним встречаться и что ноги моей не будет более в этом доме.
После этой тирады Юлия направилась к двери, откуда еще раз бросила гневный взор на свое подобие.
Художница смиренно отвечала, что она, конечно, понимает чувства своей приятельницы и что сама она при подобных обстоятельствах действовала бы таким же образом, что Янсен поступил неделикатно и относительно ее, Анжелики, так как на ней лежит до известной степени ответственность за своих товарищей. Во всяком случае, Юлия может быть уверена, что со стороны Янсена не было дурного намерения и что причиною несчастного сходства не наглость художника, а бессознательное увлечение, что Янсен, наверное, очень огорчится, если она будет настаивать на том, чтобы никогда с ним более не видаться, хотя, с другой стороны, нельзя не сознаться, что он заслуживает вполне такое наказание.
По выражению лица оскорбленной красавицы нельзя было заключить ровно ничего о том, какое именно впечатление произвело на нее красноречие Анжелики. Юлия дрожащими руками помогала художнице завертывать группу в полотно, которое они опять зашпилили булавками, прибавив к имевшимся прежде еще несколько штук из собственного своего запаса. Выйдя на двор, приятельницы убедительно просили управляющего не пускать никого в мастерскую Янсена, пока скульптор сам туда не придет. Потом они вышли на улицу, но уже не в прежнем веселом настроении, а молча и не в духе, и расстались на первом же перекрестке.
Анжелика хотела попытаться, не встретит ли она, несмотря на вчерашнюю пирушку, злодея в пинакотеке; а Юлия, опустив вуаль, как будто она после того, что с ней случилось, никому уже не могла смотреть в глаза, поспешно пошла прямо домой, чтобы там в уединении облегчить и успокоить взволнованное свое сердце.
ГЛАВА VII
Когда Юлия почувствовала себя наедине, то хотя волнение ее не успокоилось ни на йоту, но, по какой-то странной случайности, все, что было тяжелого и оскорбительного, отступило как бы на задний план, и душа ее наполнилась таким чувством блаженства, что это ее самое ужаснуло.
При всем желании она не могла более сердиться на оскорбление, таким образом нанесенное ее девическому достоинству.
В отсутствие свидетельницы преступления оно в ее глазах утрачивало весь свой преступный характер, так как сходство ее с Евой было непростительно только потому, что посторонние взоры могли проникнуть завесу тайны, строго охраняемой незлобивою душою художника. Представляя себе тщательно укутанную и одиноко стоящую в мастерской группу, окруженную одними лишь летавшими воробьями и тщательно скрытую от всякого изменнического луча света, — она сознавала, что нет никакого греха в том, что голова склонившейся на колени женской фигуры, в сущности, похожа на нее, Юлию, как две капли воды.
Как бы внимательно Юлия ни старалась смотреть на другие предметы, фигура Евы постоянно стояла у нее перед глазами. В произведении художника совершенно закончена была одна лишь голова, но она дополняла себе все остальное воображением. В первый раз в жизни она мысленно рассматривала себя саму, свою собственную красоту как-то иначе, чем собственными глазами, для которых красота эта не представляла ничего нового. Несправедливость судьбы, отстранившей ее в молодости от участия в жизни, и ранний опыт, заставивший ее презирать и даже почти ненавидеть мужчин, заглушили в ней обычные девические чувства. Ей никогда не приходило в голову взглянуть на себя глазами мужчины уже потому, что она не знала мужчины, которому бы ей захотелось понравиться. Когда, бывало, при жизни матери, Юлии случалось посмотреться в зеркало, она не могла не находить себя красивой, но сознание это доставляло ей так же мало удовольствия, как если бы она была в положении Робинзона на необитаемом острове и любовалась своим отражением в воде. В той же комнате сидела в кресле больная, помешанная старуха и с бессмысленной улыбкой кивала головой своей красавице дочери, у которой она, так сказать, отнимала жизнь. К чему могла служить ей ее красота при такой обстановке?
Конечно, иногда, засыпая в весенние ночи или читая какой-нибудь исполненный страсти рассказ, молодой девушке казалось, что с груди ее сваливается тяжесть, что в ней рождается тайное стремление к какому-то сладостному блаженству, трепещущее желание неведомого и никогда не испытанного счастья. Но до сих пор еще счастье это никогда не принимало образа мужчины, относительно которого Юлия захотела бы любить и быть взаимно любимой. Она не представляла себе ничего выше свободы принадлежать себе самой, возможности избавиться от гнета обязанностей, которые, вследствие привычки, конечно, не казались ей уж так тяжелы, как вначале, и не возбуждали в ней ужаса, но все-таки связывали ее ежедневно и ежечасно. Если цепи эти с нее спадут, неужели она будет настолько глупа, что добровольно наложит на себя новые?
Теперь она вдоволь успела уже воспользоваться своей свободой и подчас со вздохом сознавалась, что это, прежде так горячо желанное, счастье вовсе не так велико, чтобы нельзя было уже желать чего-нибудь лучшего. В сущности, она сама не знала, чего ей хотелось. Она ощущала в душе какую-то пустоту и по временам думала, что будь у нее какой-нибудь талант, то пустота эта могла бы заполниться. Заняться серьезно музыкой или живописью, казалось ей, было уже поздно, но она ощущала стремление выражать свои мысли и чувства в поэтической форме. Поэтические ее опыты не были отголосками прочитанных лирических стихотворений и настолько же походили на обыкновенную школьную поэзию, насколько игра ветра на эоловой арфе походит на какую-нибудь сонату. Ей было невыразимо приятно прислушиваться к мелодии, звучавшей в ее душе, и выражать, по мере сил и возможности, мелодию эту на бумаге. Таинственность, с какою она укрывала поэтическое свое вдохновение, придавала ему особенную прелесть, и вечерние часы пролетали для нее так быстро, как будто она проводила их в обществе закадычного друга, которому могла открыть всю свою душу.
Когда Юлия пришла домой, она прежде всего опустила шторы, чтобы совершенно наедине обсудить все, что случилось. При этом она с ужасом вспомнила, что именно в течение последней недели в поэтических ее излияниях не раз встречалось имя человека, так дерзко распорядившегося ее красотою для своих целей. Она относилась к нему, правда, по-видимому, только лишь как к новому знакомому, далеко не будничному человеку, которому кружок художников без всякой зависти уступает первое место. Тем не менее тот факт, что Янсен занимался ею именно в то самое время, когда она описывала впечатление, произведенное им на нее, казался ей весьма странным совпадением.
В задумчивости Юлия встала, чтобы подойти к письменному столу. Проходя мимо зеркала, она немного остановилась и внимательно и вместе с тем с таким любопытством посмотрела на себя, как будто прежде никогда себя не видала и обратила теперь на себя внимание лишь вследствие постороннего заявления. Но в эту минуту она себе вовсе не понравилась. Лицо Евы казалось ей в тысячу раз красивее, и она подумала, что он сам должен будет увидеть это, если посмотрит на нее рядом со своим произведением. «Назад тому десять лет, — проговорила она, качая головою, — может быть, я была действительно такая. Да, лучшие мои годы так и пропали задаром».
Но все же она принялась причесывать свои волосы так, как они были убраны у статуи, и нашла, что прическа эта очень ей к лицу. Тогда она покраснела и отвернулась. Сердце у нее забилось еще сильнее, когда она вынула из стола заветную свою тетрадь и снова прочла последние писанные ею страницы.