В раю — страница 29 из 113

дорожке золотой середины. И все же я не могу довести себя до того, чтобы сохранять хладнокровие, когда заходит речь о театре.

— Не понимаю, отчего, сознавая в себе действительное призвание к сцене, вы не могли бы сделаться замечательным артистом, не будь с вами этого несчастного случая?

— Хотя мне, как вы могли, впрочем, заметить это и сами, нельзя пожаловаться на свои способности, даже и в отношении декламации, тем не менее я от природы не только актер, но в то же время и немец, что составляет очевидное противоречие. Вглядитесь повнимательнее в нашу нацию. За редкими лишь исключениями, являющимися как какое-нибудь чудо и только подтверждающими общее правило, ей недостает как раз всего, чтобы дойти хотя до чего-нибудь на поприще сценического искусства. Настоящий актер, для того чтобы войти в роль, должен, так сказать, сбросить собственную шкуру, а разве истый немец может перестать быть немцем? Он не в состоянии изменить себе и хоть на минуту отречься от присущих ему добродетелей и недостатков! Те самые качества, благодаря которым немецкий народ пользуется уважением как нация, становятся камнем преткновения для немца-актера. Мы не умеем брать внешностью, позированием, представительностью. В действительной жизни мы порой держим себя великолёпно, на сцене же остаемся всегда глупы. Всего приятнее нам сидеть у себя дома за печкой; зато когда случится пройти по комнате, где могут нас увидеть какой-нибудь десяток незнакомых мужчин или, чего боже упаси, столько же хорошеньких женщин, мы краснеем и конфузимся не хуже молоденькой пансионерки. Только высшие задачи трагической поэзии придают нам иногда крылья, необходимые для того, чтобы перенестись через эти утесы. Там, где нас поддерживает поэзия, у которой, как известно, окрыленные подошвы, мы еще с грехом пополам сносны. Будучи же предоставлены собственным своим силам, мы так жалко шлепаем в омуте посредственности нашими отвратительными плебейскими ногами, что первый встречный француз или итальянец, не умеющий ни писать, ни читать, на подмостках покажется сравнительно с нами принцем крови.

— Охотно желал бы возразить вам что-нибудь, — сказал Феликс. — К сожалению, у нас не существует почти общества, и даже там, где общество начинает уже формироваться, для актеров оно почти всегда остается недоступным. Но от этого страдает лишь только та отрасль сценического искусства, которая посвящает себя изображению будничных характеров и повседневной жизни, в высших же сферах искусства немец у себя дома. Сравните только положение трагедии у французов и итальянцев с тем, как исполняются у нас пьесы Шекспира и Гёте…

— Конечно, — прервал его актер, — по специальности чистой поэзии, отвлеченного мышления и задушевного чувства мы можем пока состязаться с нашими соседями. Но подождите еще лет десять, и у нас никто не станет более смотреть на трагедии, и наш классический театр сделается тогда совершенно такой же мумией, как и знаменитый «Комеди Франсез». И что же тут удивительного? Все трагическое составляет исключительную принадлежность аристократии. Герой потому умирает так спокойно и с таким величием, что этот мир кажется ему настолько жалким, что не может удовлетворить идеальных его стремлений. Тот же, кто находит мир жалким, оскорбляет всех, кому в нем хорошо живется, то есть тех, кто, обладая лишь мелочными потребностями, может довольствоваться малым. А так как общее благо все более и более становится лозунгом времени, то человек, возвышающийся над массою, не должен быть в претензии, если он оказывается не нужным ни в жизни, ни на сцене. Трагические герои мыслимы только там, где еще существует социальное различие, где человек из «простонародья» с известным почтением может смотреть на Кориолана, не думая при этом в глубине души: «Так ему и поделом, зачем он ругает нас чернью!» Но с нашим вполне гуманным, демократическим сознанием…

— Вы рисуете невеселую картину! Таким образом, чем нация наша будет становиться свободнее от предрассудков и чем более будет она образовываться в отношении гуманности, тем менее будет у нее шансов успеха на сценическом поприще!

— Напротив того, я полагаю, что тогда-то у нас и будут шансы успеха. Для актера всего важнее сознание собственного своего достоинства. Когда мы научимся держать себя как следует в семье европейских народов, когда избавимся от робости и неловкости в общежитии и не будем воображать себя жалкими бедняками, которым в заботах о насущном куске хлеба некогда держать себя джентльменами… тогда вы увидите, что сценическое искусство войдет нам скорехонько в плоть и кровь, несмотря на то, что мы в продолжение целых веков были серьезными скотами. Другое дело трагедия: тут можно еще задать себе вопрос: удастся ли нам в счастливое для нас время сохранить столько серьезности и глубины чувства, чтобы изречение старика Гёте «способность содрогаться — лучшее, что есть в человечестве…» не утратило для нас всякого значения.

Эльфингер, казалось, готов был еще долго распространяться на эту тему; Феликсу многое было совершенно ново, да и оратор все более и более ему нравился, так что барон охотно остался бы слушать его вплоть до самой ночи. Но вдруг дверь с шумом распахнулась, и на пороге появился Розенбуш в таком комическом виде, который невольно заставлял забыть всякие серьезные рассуждения.

Художник выбрил рыжую свою бороду, оставив только усы и маленькие бакенбарды, обрезал длинные развевавшиеся волосы, напялил на себя старомодный черный фрак и надел на голову высокий лоснящийся цилиндр.

— Хорошо вам смеяться, — вскричал он, нахмурив с самым трагическим видом брови. — Если бы вы могли только понять, каково человеку, который вчера был в раю, а сегодня должен облачиться в такой костюм! Каторжник, обкорнавший меня, только что ушел. Кто хочет иметь локон волос знаменитого баталиста Максимилиана Розенбуша, может подобрать там на полу сколько угодно. О, Далила, ради которой я должен переносить все это! О, Нанни, для тебя остриг я свои волосы и оделся таким филистером.

Немного успокоившись, он сообщил Феликсу, что намерен совершить теперь самый отчаянный шаг в своей жизни. Как раз через улицу живет предмет его страсти, муза его песен, прелестная дочь перчаточника, которую он безумно любит вот уже полгода, так что теперь ему пришлось уж совсем невтерпеж. Ему отвечают взаимностью. Недавно лишь получил он письменное уверение, и притом еще на розовой бумажке и с несколькими орфографическими вольностями, смысл которого был тот, что если родители не скажут нет, то дочь нимало не задумается также изъявить согласие. Чтобы дойти до развязки, он решился на этот маскарад, хотя до Масленицы еще далеко. О художниках обыкновенного покроя папа-перчаточник не больно хорошего мнения. Поэтому-то, друзья, пролейте слезу о погибшей красе волос моих и помолитесь за мою бедную душу, да сподобится она поскорее избавиться из чистилища и вознестись к небесному блаженству. Ну, а ты, Эльфингер? Разве ты не облачишься тоже в парадный костюм и не пойдешь со мной? Уж кстати бы обеим зараз.

Феликс заметил, что актер сильно покраснел и бросил недовольный взор на болтливого друга.

— Впрочем, как хочешь! — продолжал Розенбуш, подходя к зеркалу и мимоходом взглянув на Феликса, — ты, по-видимому, еще не совсем выспался от вчерашнего похмелья. Гм! Пойдешь, значит, в другой раз. Я на вид чертовски солиден, и как кажется, папенька-перчаточник должен найти меня теперь как раз приличной партией для своей дочери. Гляди-ка, плутовка опять уж сидит на своем обычном месте, а у другого окна тут же углубилась в работу благочестивая ее сестрица. Я ничего больше не скажу, Эльфинька. Пора отправляться на страшное судилище. Проводите меня, барон. Вы поддержите меня дружеским утешением в случае, если там, около седьмого ребра, будет что-нибудь неладно. Хотя я только что подкрепил себя тремя самыми прелестными строфами, но разведенная водой лирическая поэзия не оказывает продолжительного действия и недостаточно укрепляет сердце. Да примет меня небо под святую свою защиту. Аминь. Тебе, Эльфичек, долго ждать не придется, ты тотчас же узнаешь о результате.

С этими словами он нахлобучил себе шляпу на лоб, скорчив какую-то скорбную рожу, кивнул головой Эльфингеру и под руку с Феликсом вышел из дверей.

На лестнице он вдруг остановился и таинственным шепотом проговорил:

— Тому-то, что остался, приспичило еще не в пример больше, чем мне. Он втюрился в другую, в святошу. Она воспитывалась в английском пансионе и вышла совершенной монашенкой, тогда как мой чертенок, благодаря тому же пансиону, стал совершенно светской девушкой. Вы представьте себе, чем больше школьничает моя блондиночка, из которой нелегко будет сделать настоящую, что называется, хозяйку, тем более постится, молится и исповедуется Фанни, как будто бы ей действительно задано на урок приготовиться в святые. Девушкам этим никогда не приходилось видеть порядочных людей, и потому хотя с моей стороны и сумасшествие думать о браке, но нечего делать, надо уж будет принести себя в жертву. Да, милый друг, если бы вы только знали, сколько водится моли в этом старинном мещанском мюнхенском доме! Разумеется, что парочка таких свежих молодцов, как например мы с Эльфингером, внесет туда довольно свежего воздуха, лишь бы нам только пробраться!

Он вздохнул и, несмотря на мужественную свою тираду, казалось, был что-то не совсем спокоен. Барон проводил Розанчика через и улицу видел, как он вошел в небольшую дверь, рядом с плотно запертым, по случаю воскресенья, перчаточным магазином. После этого Феликс пошел без всякой цели по улице. Да и куда ему было идти? В целом городе не было никого, кто бы сегодня ждал его, а единственный человек, к которому его тянуло, прятался по воскресеньям от своего приятеля еще более, чем в другие дни.

Он только что раздумывал, не взять ли ему опять верховую лошадь покататься за городом, как вдруг неожиданно подвернулось ему как раз такое общество, какого только мог пожелать человек в одинаковом с ним настроении духа.

ГЛАВА Х