В раю — страница 30 из 113

Барон шел мимо площади, около того самого трактирного садика, в который заходил с друзьями в первое проведенное им в Мюнхене воскресенье. Там теперь также гремела музыка. Но так как жара еще не спала, хотя, впрочем, фонари были уже зажжены, то публика держала себя как-то вяло и сонливо.

Около решетки, отделявшей сад от площади, сидела за столом целая крестьянская семья, оставив в конце стола только одно незанятое место. Странный крестьянский наряд обратил на себя внимание Феликса. Но скоро внимание его перешло от смешных костюмов к стройной молодой девушке, сидевшей на другом конце стола, закутанной в темненький платок. Перед ней стоял полный стакан и пустая тарелка, на которые, казалось, она пристально глядела, положив локти на стол, подперши руками голову и не обращая, по-видимому, никакого внимания на то, что происходило вокруг нее. Лица почти не было видно, за исключением беленького вздернутого носика; соломенная шляпа и спустившийся на руки вуаль закрывали все остальное. Однако носик и рыжие волосы, собранные попросту в сетку, не оставляли для Феликса ни малейшего сомнения в том, что живая статуя одинокого горя была на этот раз не кто иной, как рыжая Ценз.

Когда барон, тихо подойдя к девушке, дружески положил ей руку на плечо и назвал ее по имени, она вскочила с места и с таким страхом взглянула заплаканными глазами на неожиданного утешителя, как если б столкнулась с каким-нибудь привидением. Но лишь только она узнала Феликса, как утерла кулаками глаза и улыбнулась барону, не скрывая, что ей приятно было его встретить. С участием осведомившись у девушки, что именно ее огорчает и зачем она сидит тут совершенно одна, барон пододвинул себе стул и сел между маленькой вакханкой и одним из деревенских чудовищ. Ценз рассказала ему свое горе. Черная Пени, подруга, с которой она до сих пор жила, вдруг взъелась на нее за то, что возлюбленный этой Пени, молодой хирург, имел неосторожность сказать, будто ему нравится более всего красный цвет. После уж он старался вывернуться тем, что ему, как хирургу, следует любить красный цвет, так как он напоминает собой цвет крови. Но Пени давно уже казалось, что «изменник» относится к ее подруге с большим, чем следует, вниманием, и после крупного разговора она ей, совершенно невинной подруге, не только отказала в дружбе, но и в квартире, и так как Ценз была должна ей за несколько месяцев, то Пени оставила себе в залог все ее вещи и выгнала девушку на улицу только в том, что на ней было надето.

— Посмотрите, — сказала Ценз, распахнув свой платок, — она не оставила мне даже приличного платья; без этого платка, который одолжила мне домовая хозяйка, мне просто срам было бы на улицу выйти.

Действительно, на ней под платком была лишь легкая ночная кофточка из полосатого коленкора. Но теперь Ценз как будто забыла и думать об этом, стоившем ей стольких слез приключении. На бледном ее личике, ярко освещенном фонарем, когда она повернулась к соседу, исчезло уже выражение гнева на дурное обращение и измену подруги. Девушка дышала опять беззаботностью и весельем.

— Что же ты теперь будешь делать, Ценз?

— Еще не знаю. Как-нибудь да устроюсь. Я могу отправиться в Рохусгартен или в Нейзигель, где я жила прежде, как только что приехала сюда; но у кельнеров там имеются двойные ключи ко всем дверям. Довольно уж я от них тогда натерпелась. Там же, где меня не знают, пожалуй, не поверят, что в состоянии буду платить за комнату, да и действительно у меня нет денег, кроме вот этих двух монет по шести крейцеров. Придется заложить кольцо, что я получила от покойной матери. Ну да день еще долог, успею об этом подумать.

— Конечно, — продолжала она помолчав, в то время как Феликс будто во сне глядел на ее полные розовые губки и белые зубы, которые можно было видеть наперечет, пока она говорила, — конечно, я могла бы славно устроиться, если бы только захотела! Так славно, что позавидовала бы сама черномазая Пени.

— Если бы ты захотела, Ценз?

— Да, если б я захотела сделаться нехорошей девушкой, — потихоньку прибавила она, причем лицо ее приняло на минуту серьезное выражение. После этого она снова весело расхохоталась, точно желая смехом извинить краску, разлившуюся по ее лицу.

— Знаете вы художника, которого зовут Росселем?

— Эдуарда Росселя? Конечно, знаю. Ну что же у вас с ним?

— Россель был у меня, с неделю тому назад, говорил, что видел у Янсена вакханку, и обещал, если я приду к нему и буду у него натурщицей, заплатить мне втрое больше, чем Янсен.

— Почему же ты не пошла к Росселю?

— Просто потому, что он мне не понравился! Я не хочу ходить по мужчинам, чтобы все знали меня в лицо и говорили при встрече: вот она, рыжая Ценз. Мне и то досадно, что я была натурщицей господина Янсена, хотя он такой хороший. После того все узнали мой адрес, а это почти то же самое, как если б я была к услугам для всех и каждого.

— А тебе разве не нравится господин Россель?

— Нет, совсем не нравится. Он вовсе не похож на художника, которому в самом деле нужна натурщица, бог знает зачем ему я понадобилась. Какими глазами он смотрел на меня!.. Нет! Я не могла его видеть и выпроводила его прочь. После этого он обращался к Пени, чтобы та уговорила меня. Но Пени меня знает, а потому и не пробовала уговаривать. Она сама пошла к Росселю, думая, что все равно, кто бы ни пришел. Но он дал ей гульден и отослал назад, сказав, что ему некогда и что ему нужны именно рыжие волосы. Тут она имела опять случай обозлиться на мои волосы. Говорят, Россель живет точно царь, и не будь я дурочка, сказала мне Пени, — тогда еще она была со мной приятельницей — я могла бы составить свое счастье.

— А ты разве думаешь всю жизнь остаться такой дурочкой, Ценз?

— Не знаю, — откровенно отвечала она. — Никто не может ручаться за себя, пока он молод… может соскучиться. Но я полагаю, пока я буду в своем уме…

Она остановилась.

— Ну, так что же, Ценз? — сказал он, взяв ее за маленькую, загрубевшую от работы ручку.

— До тех пор, — спокойно сказала она, — я не поддамся никому, кроме того, кого буду любить.

— А каков должен быть тот, кого ты полюбишь? Такой, например, как господин Янсен?

Она засмеялась.

— Нет! Тот для меня слишком стар; я его очень люблю, но люблю как своего отца. Надо, чтобы был моложе, красивый и…

Она вдруг замолчала, бросила вскользь на своего собеседника кокетливый взгляд и сказала:

— Что это мы говорим все только одни лишь глупости? Не хотите ли сесть, или выпить что-нибудь? Быть может, впрочем, у вас, глядя на этих пугал, пропал аппетит?

Она лукавым кивком указала на своих соседок, сидевших, как куклы, в высоких чепцах и узеньких корсажах и, по-видимому, ничего не понимавших из болтовни своих двух соседей.

— Знаешь, Ценз, — сказал Феликс, не отвечая ей, — сегодня ты отлично могла бы остаться переночевать у меня. У меня две комнаты; дверь между ними, если меня боишься, можешь, пожалуй, запереть на задвижку; в каждую комнату есть отдельный ход. Что ты на это скажешь?

— Вы все шутите! — отвечала она без всякого смущения. — Разве вы захотите навязать себе на шею такую противную девушку?

— Противную? Я, Ценз, вовсе не нахожу тебя противной. И если ты хоть немного меня любишь, — ну, хоть как господина Янсена, — так ты ко мне придешь. Видишь ли, Янсен по целым неделям заставляет меня копировать скелет, так что я совсем забыл, какие такие бывают живые люди. Завтра утром ты, если хочешь, уйдешь, и никто в мире не узнает, где ты провела ночь. Хозяйка у меня почти совсем глухая, а если я тебя срисую, так, наверное, никому никогда не покажу. Согласна? Подумай хорошенько, а я позову пока кельнершу.

Когда через минуту Феликс вернулся с полным стаканом вина, он застал Ценз сидевшую в глубокой задумчивости, опершись подбородком на руку.

— Ну, что? — спросил он, — ты уж подумала?

Она покачала головой, засмеялась, а потом стала опять совершенно серьезной и сказала:

— Все это только шутки; ведь я не так глупа, чтобы поверить, что вы в самом деле скульптор.

— Ну, как хочешь, Ценз. Я не могу уговаривать тебя на то, что тебе неприятно. Выпей-ка лучше вина, только что начали новый бочонок.

Она без церемонии порядком отпила из его стакана; в это время оркестр заиграл такую шумную увертюру, что беседа поневоле должна была приостановиться. Потом они переменили тему разговора. Девушка рассказывала ему о своей прежней жизни в Зальцбурге, о том, что мать держала ее в большой строгости и что им часто приходилось терпеть нужду, и как она по воскресеньям сидела в своей коморке и думала о том, как бы хорошо было хоть разочек пойти погулять между разряженными господами, которых видела она издали. Мать хотя и любила свою дочь, но все-таки нередко давала чувствовать, что она служила ей живым упреком и обузой. Лишившись матери, Ценз, конечно, плакала, но горе давило ее недолго. Сознание, что она совершенно свободна, осушило ее слезы. Теперь же она чувствует себя одинокой и знает, что ни одна душа человеческая о ней не заботится. В такие минуты, конечно, приходит ей в голову, что она охотно отдала бы все на свете для того, чтобы опять быть с матерью. — Вечно так! — заключила она, пресмешно кивнув головой. — Ничто не выходит так, как хочешь; а надо еще быть довольной, говорят люди. Иногда мне хочется умереть, а иногда хотелось бы перед тем провести все лето в свое удовольствие, одеваться в самые нарядные платья и, одним словом, жить, как настоящая принцесса.

— И чтобы за тобою ухаживал еще какой-нибудь принц, не правда ли?

— Конечно. Одной быть что за радость? Зачем же и нарядные платья, как не для того, чтобы сводить кого-нибудь с ума?

Он так пристально посмотрел ей прямо в глаза, что она вдруг покраснела и замолчала. В бедной девочке была такая странная смесь ветрености и грусти, затаенного желания любви и стремления морализировать, что она все более и более привлекала его к себе. Прибавьте к этому теплую ночь, мягкий свет фонарей и шумную музыку, одиночество, мучившее собственное его сердце, и двадцать семь его лет.