Склонив лицо над портфелем, он закрыл глаза и с каким-то упоением предался этим сладостно-горьким воспоминаниям. Он совершенно забыл, что в соседней комнате находилась приглашенная им гостья, мечты его все более и более путались и приближались к тому рубежу, когда человек, засыпая, начинает терять сознание. Но вдруг он очнулся. Чья-то легкая рука коснулась его плеча. Поспешно обернувшись, он увидел за собою Ценз. Девушка тотчас же отошла опять к двери, которую тихо отворила, и встала на пороге совершенно в положении пляшущей вакханки. Подняв руки кверху, она держала в них вместо бубен тарелку, на которой Феликс принес ей вино. Свеча в гостиной и маленькая лампа, стоявшая возле кровати Феликса, бросали нежный полусвет на белую, стройную молодую девушку, что еще более увеличивало ее прелесть. Повернувшись к Феликсу в профиль, девушка долго стояла неподвижно, как статуя. Потом, почувствовав усталость, она, не поворачивая головы, спросила, не хочет ли барон начать ее срисовывать.
Феликс встал и хотел подойти к ней, но остановился.
— Милое дитя, — сказал он, сдерживая себя с трудом, — теперь уж слишком поздно. Ночь холодна, и ты, пожалуй, простудишься. Ступай к себе в комнату; благодарю тебя. Ты очаровательная колдунья, а я ведь не каменный. Закутайся хорошенько и ложись спать. Завтра… утром займемся мы рисованьем.
Она вздрогнула всем телом и мельком кинула на него испуганный взгляд. Из глаз у нее брызнули cлезы, она бросила тарелку оземь, так что та с грохотом разбилась вдребезги, и, ринувшись в гостиную, с шумом захлопнула за собою дверь.
Вслед за этим он услыхал, что задвинулась задвижка.
— Что с тобой, дитя! — вскричал он, — что вдруг с тобою сделалось? Чем я обидел тебя? Отопри и поговорим спокойно. Разве я не сказал тебе, что у меня болит голова? И кому может прийти в голову рисованье ночью. Ценз!.. Слышишь ты, перестань же сердиться…
Все было напрасно. Некоторое время он просил, потом наконец сам рассердился и оставил Ценз в покое. Кровь у него сильно волновалась; он не понимал теперь, как мог так хладнокровно оттолкнуть от себя бедную девушку. «Может быть, впрочем, — думал он, — Ценз успокоится, когда останется одна».
— Я пойду прогуляться немного! — крикнул он в замочную скважину, — мне непременно надо подышать чистым воздухом. Когда я вернусь, может, голова у меня не будет больше болеть, а ты перестанешь сердиться. А пока постарайся чем-нибудь развлечься.
Действительно, он вышел на улицу, но через четверть часа вернулся; его тянула назад какая-то сила, в которой он не мог дать себе отчета. Возвратившись в комнату, где он оставил зажженную лампу (уходя, он уложил и запер одни лишь письма), Феликс был почти уверен, что найдет на подушке своей кровати голову с рыжими волосами, которая, закрыв глаза, будет притворяться спящей. Но постель была пуста. Поспешно вошел он в гостиную, дверь в которую была отперта, но там девушки тоже не было, хотя он искал за занавесками и в темных углах. Свеча в комнате не была потушена и привлекла летучую мышь, выгоняя которую, барон устал до поту. Когда же, освободившись от непрошеной гостьи, Феликс, совершенно утомленный разнообразными впечатлениями, опустился на диван, он увидел, что все вещицы, разложенные на столе, чтоб показать их Ценз, были на месте, за исключением маленького кинжала, подаренного ему его приятельницей креолкой.
КНИГА ТРЕТЬЯ
ГЛАВА I
Бывают летние ночи, когда вовсе не хочется спать. Луна светит точно будто бы ярче обыкновенного, словно будто бы в спальне вместо ночника зажжена лампа. Прошлявшись целый день по горячей мостовой, вдыхая раскаленный воздух, человек может в такую ночь поймать себя на том, что он старается укрыться в тень от лунного света, как делал это от солнечных лучей в полдень. Движение в городе продолжается тогда многим позже урочного часа. Гуляющие парочки долго не могут отыскать дороги домой; молодежь, держа друг друга за руки и загородив всю улицу, марширует, точно идет на бой против невидимого врага, и при этом или поет самым нежным и сладостным образом, или же шумит, словно какая-нибудь дикая орда. Если где-либо из открытого окна несется мелодия бетховенской сонаты, то все умолкают и слушают, а по окончании игры выражают свое одобрение бешеными рукоплесканиями. Оставаясь в такие ночи наедине, молодежь долго лежит с открытыми глазами, мечтая о будущем, старики думают о том, как было хорошо прошедшее, наконец и те и другие засыпают, пока не разбудит их какой-нибудь молодой петух, которому почему-либо не спится и который по неопытности не может хорошенько отличить закат луны от восхода солнца. От крика петуха спящие просыпаются, сбрасывают одеяла и бегут к окну посмотреть, действительно ли прошла ночь. У стариков это совершенно уж прогоняет сон. Молодые же снова ложатся и с лихвою вознаграждают себя за потерянное время.
Такова была ночь, закончившая описанное нами воскресенье. Из личностей, судьба и приключения которых нас интересуют, никто не лег спать раньше полуночи, причем, разумеется, кроме чадной ночи еще и другие причины мешали им успокоиться. Даже Анжелика, которая, сколько известно, не была влюблена, и вообще, как добрая девушка, имела бы, казалось, право наслаждаться ночным покоем, сидела при свете лампочки в одинокой своей девичьей келье у окна до полуночи и, тяжело вздыхая, завивала себе волосы, впадая при этом в дремоту, от которой пробуждалась, ткнувшись головой об оконную раму, после чего опять принималась за свои, по-видимому, не особенно летние мечты. В течение дня она была у Юлии, чтобы узнать, чем кончилась история с Евой, но не застала никого дома и поэтому с нетерпением ждала следующего дня.
Еще гораздо позднее ее улеглась спать Юлия. Окна ее спальни стояли отворенными, чтобы дать сквозь отверстия жалюзи свободный доступ свежему ночному воздуху. Но вместе с этим воздухом проникал в комнату также волшебный лунный свет, ложившийся серебряной сетью на зеленое шелковое одеяло девушки; мысли ее попадали в эту сеть, и она не могла сомкнуть глаз. На душе у нее было необыкновенно хорошо и вместе с тем больно. В сущности, она ни на минуту не сомневалась в истине того, что говорилось в таинственном письме, и сознавала, что ей никогда не суждено обладать человеком, которого она любит. Его загадочное поведение, его внезапный ужас и неожиданное бегство вполне подтверждали справедливость безымянного доноса. Но все-таки громче всего говорило в ней сознание того, что она любила его и была любима взаимно. Сознание это проникло ей в глубину души так сильно, что никакая враждебность судьбы не могла заглушить тайной радости, разливавшейся в ее груди. Он должен возвратить ей «веру в собственное ее сердце»? Какое сумасшествие! Разве она когда-либо верила во что так твердо, как в силу, искренность и прочность этого чувства? Она верила, что сердце ее не обманулось, отдавшись этому человеку! Верила, что ради этого человека стоило провести всю свою долгую юность без любви и счастья, для того чтобы отдать ему сразу все сбереженные сокровища страсти!
Она улыбнулась, когда ей пришло в голову, как часто она воображала, что давно уже покончила с жизнью и что пора ей перестать сожалеть о пропущенном счастье молодости. Где теперь они, эти десять безрадостных лет? Что она прожила их в действительности или видела только во сне? Разве она теперь не так же молода и неопытна, не так же жаждет счастья и в то же время боится его, как в годы первой своей цветущей молодости? Она даже чувствовала в себе неисчерпаемый источник смелой молодой силы, верующей в возможность чудесного. Что с нею будет, что может случиться, она вовсе и не старалась разгадать этого. Юлия чувствовала, что эта любовь — как она ни казалась безнадежной — будет для нее несказанным счастьем и что в глубине души она никогда не перестанет считать этого человека своим. Все это девушка ясно сознавала и даже, по временам любуясь лунным светом, повторяла себе это вслух.
Порою Юлия удивлялась, как все это скоро с ними случилось, но потом находила опять все в порядке вещей. Она пыталась представить себе, какая могла быть у него жена, но никак не могла до этого добиться, так как ей казалось невозможным, чтобы он когда-либо мог любить другую, кроме нее. Она закрывала глаза и пробовала припомнить себе черты его лица. Но и это ей не удавалось. Только живо представлялись ей его глаза и голос. Она подошла к окну и немного раскрыла ставни, чтобы посмотреть, скоро ли пройдет ночь. Чего могла ждать она от утра — она и сама не знала, так как вряд ли оно могло принести ей много нового и хорошего. Но в том, что утро принесет ей его, в этом она была твердо уверена. Она с жадностью вдыхала прохладный ночной воздух и, прослушав песню, которую пел какой-то проходивший и, вероятно, влюбленный юноша, снова заперла ставни, легла в постель и заснула.
Давно наступил уже день, а она все еще спала. На башне пробило семь — восемь — девять часов. Тут только она совсем проснулась и почувствовала себя подкрепленной, точно после купанья в море. Постепенно припомнила она себе все, что случилось вчера и что должно было случиться сегодня, и на нее напала какая-то безотчетная робость и беспокойство. Она поспешила одеться, чтобы спросить, не приносили ли письма. Накинув на распущенные волосы утренний чепчик и надев шелковый капот, отворила она дверь в гостиную и тотчас же наткнулась на какой-то тяжелый предмет, лежавший во всю ширину порога. В этой комнате ставни тоже были закрыты, так что она при своей близорукости не могла тотчас же разобрать, что именно преграждало ей путь. Но теперь это что-то пошевелилось и встало, она почувствовала на своей руке прикосновение холодного языка и увидела, что в гостях у нее был не кто иной, как Гомо — ньюфаундлендский пес Янсена. Первый испуг ее сменился еще более сильным, так как ей немедленно пришло в голову, что где собака, там должен быть и ее хозяин. Действительно, у печки стояла, прислонясь к стене, темная фигура со светлыми волосами, и фигура эта стояла так же неподвижно, как сама Юлия, которая как бы приросла к дверям, не смея пошелохнуться или же произнести хоть одно слово.