В раю — страница 35 из 113

— Поступай теперь как хочешь, — прибавила она, — ты знаешь, что берешь.

Это признание, произнесенное самым обаятельным и патетическим тоном, совершенно меня отуманило, и я еще тверже убедился в том, что все слухи о ее лживости, хитрости и бессердечной игре с неопытными молодыми поклонниками — чистая выдумка.

— Нет, — вскричал я, прижав ее к своей груди, — ты во мне не ошиблась, ты не встретишь пустого моралиста там, где ждала найти свободную теплую душу художника. То, что лежит за тобою, не будет бросать тени на наше будущее. И если правда, что ты любишь меня, в таком случае… При этом я сказал ей один стих, который только что перед тем вычитал, сделав в нем подходящее изменение: Et mon amour t’a fait une virginite.[22] Сам-то я разве оставался святым до тех пор, пока не взял тебя за руку? А еще я мог сам распоряжаться своей судьбой и знал, что делаю. Нет, теперь:

Пред нами день, за нами ночь,

Все прежние заботы прочь.

Обещай только, что в будущем все кнели твои будут принадлежать исключительно мне одному?

Она сильно разрыдалась в моих объятиях и надавала мне всевозможных обещаний. Я думаю, что в ту минуту она была вполне искренна, что в ней оставалось еще зерно, не проточенное червем, и было еще, по-видимому, желание возвратиться к святости и истине. Иначе я не мог бы оставаться слепым даже и после медового месяца. Но она сама, казалось, была счастлива в это первое время, хотя мы жили уединенно, не видясь ни с кем из прежних знакомых и не заводя новых, так как я не желал иметь сношений с ненавистным мне филистерством. Тогда она с каждым днем становилась все красивее и красивее. Будучи в интересном положении, она стыдилась и краснела, как только кто на нее посмотрит, и это к ней очень шло. Иногда, заставая ее с заплаканными глазами над тетрадями прежних ее ролей, я говорил, что она, вероятно, грустит по сцене, что дома она скучает по аплодисментам, а также и о том, что не может кружить голову целому партеру.

— Что ты! — отвечала она тогда со смехом. — В моем-то положении! Да я бы сгорела от стыда и не знала бы, в какой трапп провалиться.

Таким образом ей всегда удавалось рассеять все мои подозрения. Впоследствии, когда у жены родился ребенок, мне действительно стало казаться, что время ее совершенно занято домашними радостями и заботами и что скучать ей окончательно некогда.

Конечно, она не была настолько восторженной матерью, чтобы считать своего ребенка ангелом красоты. На самом деле в нем не было ничего особенного. Это было не то чтобы безобразное дитя, а «вылитый отец»! — как справедливо говорили кумушки. Но свою роль матери жена играла превосходно, и только год спустя, когда ее отправили для поправления здоровья на морские купанья, то мне показалось, что она без особенного сожаления рассталась с сильно к ней привязанной малюткой.

Сам я остался в Гамбурге, а жену отправил в Гельголанд в обществе пожилой подруги — тоже бывшей актрисы, пользовавшейся безукоризненной репутацией. Мне были заказаны мраморные бюсты одного богатого судохозяина и его супруги, и заказы эти я не хотел упустить из рук, так как, несмотря на весьма скромную жизнь, денег у нас выходило много. Эта первая моя разлука с женой показалась мне очень тяжелою. Но так как я должен был усидчиво работать и, кроме того, заступать у ребенка место матери, то первые две недели прошли довольно сносно.

Потом малютка начала меня беспокоить; у нее стали прорезываться зубки, и для меня наступили тяжелые дни и такие же тяжелые ночи. Между тем в письмах, которые я получал от жены, говорилось, что ей живется отлично, что она опять совсем помолодела; все это не могло действовать на меня особенно успокоительным образом, так как из них я выводил заключение, что она не нуждается для своего счастья ни в муже, ни в ребенке.

До тех пор у меня не было еще ни причины, ни повода к ревности, но скоро привелось мне узнать, что в душе человека может разверзнуться страшная пропасть, в которую мгновенно обрушится то, на что он всего больше рассчитывал и надеялся. Я засиделся как-то до глубокой ночи, у ребенка был сильный жар, пришлось послать за доктором. В первый раз я с горечью думал о своей жене, которая вдали заботится о том, чтобы помолодеть и похорошеть, в то время как дома жизнь ее дитяти висит на волоске. Когда ребенок несколько успокоился, я лег в постель, но долго не засыпал, хотя обыкновенно я мог всегда рассчитывать на мужицкий свой сон. Наконец глаза мои сомкнулись, но тогда стали чудиться мне такие сны, каких я не пожелал бы грешнику в аду. Мне снилась все жена в различных положениях, представлявших вариации на тему нарушения супружеской верности. Последняя сцена, где жена, сидя на коленях у своего любовника, со спокойным лицом объясняла мне право свое переходить из рук в руки, произвела на меня такое потрясающее впечатление, что я страшно закричал и схватил ее за волосы… От этого адского сна пробудили меня стоны ребенка; не успев даже обтереть холодный пот с лица, я бросился в детскую и боялся, что найду ребенка мертвым. Но ему опять сделалось легче, к утру мы снова заснули и спали в продолжение нескольких часов. После этого я счел своим долгом написать жене, в каком положении находился наш ребенок.

Уже несколько дней перед тем я уведомил жену, что дома у нас не все обстоит благополучно. Всякая другая на ее месте тотчас бы возвратилась и не стала бы отговариваться тем, что нельзя будто бы прерывать раз начатого купанья в море. Она же… но довольно! Я должен стараться говорить о ней хладнокровно. Чем же виновато бедное создание, что у нее не было сердца и что моя страстная любовь не могла вложить сердца в ее грудь!

На этот раз я написал довольно резко и решительно и требовал, чтобы она не медля вернулась домой. Виденное во сне я почти уже позабыл. Но раз, когда я был в городе, мне пришлось снова обо всем вспомнить.

Я встретил одного дальнего знакомого, бывшего также в течение нескольких недель на Гельголанде. Богу одному известно, как это случилось, что я остановил его и спросил о жене. Он чрезвычайно удивился, услыхав, что она была там и еще до сих пор там находится. На таком маленьком островке обыкновенно все знают друг друга, и он никак не мог себе объяснить, как мог не заметить такой хорошенькой женщины. «Она, конечно, живет очень скромно!» — прошептал я, и он нашел, что это натурально и даже похвально со стороны молодой жены, которой приходится жить врознь с мужем, и, пожелав ей успеха в лечении, простился со мной. Я же, как дурак, с четверть часа смотрел ему вслед и стоял как столб, заслоняя дорогу прохожим. Разумеется, что она жила там; письма приходили туда и оттуда совершенно правильно — да к чему же ей было играть в прятки? Но тем не менее… вы поймете, что это само по себе ничтожное обстоятельство могло возбудить во мне горячку Отелло.

Ждать ее домой я мог только на следующий день. До сих пор не постигаю, как мог я пережить это время. Я не был в состоянии и ничем заняться, потому что сидел у постели больного ребенка, меняя ему холодные компрессы; только на это, по-видимому, доставало у меня сил и понимания.

Ночью я тоже не оставлял своего поста. Я боялся задремать и опять увидеть прежние сны. Наступило утро, потом день, потом вечер, а от жены все еще не было известий, как вдруг подъехал экипаж, — по лестнице послышались легкие шаги, я кинулся ей навстречу, но жена уже входила в дверь… Первый взгляд, брошенный мною на ее лицо, подтвердил мои страшные предчувствия.

Нет, лицо это было не ее! Не могу не оказать ей справедливости, как актрисе: она всегда в совершенстве владела своим лицом, — невинными голубыми глазками, ротиком Мадонны и ясным своим челом. Тем не менее ее выражение поразило меня в самую глубину сердца. Разве такое лицо должно было быть у матери, возвратившейся к своему смертельно больному ребенку, у жены, вернувшейся после долгого отсутствия к мужу, за которого она выходила по любви…

Довольно! Эта первая минута решила нашу судьбу. Но я был благоразумен и тоже отлично сыграл свою роль. Естественно, что мы должны были воздержаться от всяких нежностей у постели опасно больного ребенка, она сама не могла находить это странным. Только на следующее утро, после того как ночью совершился благоприятный перелом в болезни дитяти и мы снова могли легче вздохнуть, — я точно вижу ее перед собою, как она сказала мне, стоя на коленях перед чемоданом и перебирая свои платья, чтобы выбрать костюм поудобнее, так как она всю ночь не раздевалась:

— Знаешь, Ганс, — сказала она мне, глядя на меня не то сердито, не то ласково своими глазками голубки, — знаешь, что с твоей стороны вовсе не хорошо, что ты еще ни слова не сказал о том, что я поправилась? Уезжая, я оставила тебя любезным, а при возвращении нахожу бессердечным медведем. В наказание изволь поцеловать вот эту туфлю, которая, если бы я только захотела, могла бы вскружить головы всем мужчинам на водах.

— Люси, — сказал я, — сначала я попрошу тебя кое о чем.

— О чем? — беззаботно спросила она.

— Чтобы ты поклялась жизнью нашего ребенка, что лишь дьявольское ослепление навязанных мне ревностью снов заставляет меня думать, будто ты вернулась домой уж не такой, какой ты отсюда уехала.

Этот вопрос я долго сочинял и обдумывал с такой же тщательностью, с какой заряжают ружье, намереваясь сделать решительный выстрел. Я не промахнулся. Она вдруг покраснела, нагнулась к чемодану и, не отвечая ни слова, стала перебирать там тряпки и ленты.

Скоро, впрочем, она оправилась.

— Ты говорил, что видел дурные сны? — спросила она совершенно естественным голосом. — Что же тебе снилось?

— Мне снилось, что ты мне не верна. Я знаю, что это глупо и ты одним своим словом можешь возвратить мне покой. Но без этого слова… ты понимаешь меня, Люси? Жизнью твоего ребенка, нашего ребенка, только что избавившегося от смерти, — заклинаю тебя сказать это слово: «Я не могу упрекнуть себя в нарушении своих обязанностей». Слышишь ты меня, Люси? Отчего же ты не отвечаешь? Разве ты не можешь более выносить моего взгляда?