Он вышел в дверь, сбежал с лестницы и почти выбежал на улицу, увлекая за собой ошеломленного приятеля, окончательно сбитого с толку быстрой переменой, происшедшей так внезапно в его друге. Едва они успели выйти из подъезда, как и обе сестры перешагнули через порог своего дома, обе с опущенными вуалями и маленькими черными книжечками в руках.
Но прежде чем повернули направо, по круглому лицу младшей сестры скользнула легкая улыбка, которую Розенбуш, несмотря на густую вуаль, сумел-таки подметить и придать ей верное объяснение.
— Подождем минуточку, — сказал он. — Дадим им пройти немного вперед. Экий продувной чертенок эта девчонка! И где только она так навострилась.
— Они, кажется, идут молиться. Разве какая-нибудь церковь открыта так поздно?
— Ты забываешь, что наш добрый город называют Monachum Monachorum. Когда становится поздно для вечерни, тогда как раз наступает время для всенощного бдения. Ну а теперь марш. Не то они завернут за угол, и нам останется только тогда отыскивать их по следу.
На улицах было еще светло, но в Мюнхене вечером жители выходят на прогулку рано, особенно в летнее время. Господствующие тогда ветра, вероятно, так сухи, что возбуждают раннюю и сильную жажду. С проворством ящериц скользили обе стройные девушки сквозь густую толпу гуляющих, то скрываясь в толпе, то снова появляясь в виду. Наконец они завернули в довольно широкую, но малооживленную улицу, на которой стояла небольшая невидная церковь. Несмотря на всю ее простоту, церковь эта слыла за находящуюся под особым покровительством Богородицы. Она едва отделялась от прочих частных домов, и только скромно украшенный свод зубчатого ее фасада обозначал что-то особенное. Точно какой-нибудь патер, отличающийся от своих прихожан лишь легкою округлостью тела, доказывающей, что он посвятил свою жизнь созерцанию и благодарению Неба за ниспосылаемые им блага.
Из отворенных простых деревянных дверей этой маленькой церкви только что хлынула густая толпа набожных старушек, осунувшихся старичков и раскаявшихся грешниц с увядшими лицами и блуждающим взором. При выходе на божий свет большая часть богомольцев с наслаждением вдыхала свежий воздух и предалась веселой болтовне, от которой они так долго должны были воздерживаться в церкви. Только два-три кашляющих старичка, медленно перебирая пальцами четки, плелись вдоль улицы своей дорогой. Набожная толпа была слишком занята собою, чтобы обратить внимание на запоздавших богомольцев, взбиравшихся теперь по ступеням опустевшего храма.
В нем все было мрачно и как-то таинственно. Длинный, худощавый, полусонный служитель, в белом стихаре, при помощи длинного шеста с гасильником на конце, тушил горевшие перед главным алтарем свечи и расстилал чехол над напрестольным покровом. Погасающий дневной свет проникал теперь только сквозь два полукруглых окна, на которых просвечивали изображения Пресвятой Девы и Иосифа с младенцем Христом, разрисованные чудными голубой и малиновой красками.
Против них, недалеко от главного входа, где порфировые колонны поддерживали хоры с органом, господствовал уже полный мрак, изредка прерываемый горевшими еще кое-где небольшими восковыми огарками, при свете которых некоторые неутомимые молельщицы, несмотря на окончание службы, продолжали читать в своих молитвенниках. Тут же стоял железный канделябр, весь уставленный скромными приношениями набожных прихожан — восковыми свечами всевозможной величины. Этот скромный канделябр, находившийся перед боковым алтарем, бросал красноватый отблеск на распятие, искусственные цветы и украшения, ковчег с мощами и на ветхую, мишурную ризу образа Богородицы, помещавшегося внизу распятия. Мерцание и треск свечей, смешанные со сдержанным бормотанием беззубых ртов, сопением и покашливаньем коленопреклоненных старушек, и своеобразный запах восковых свечей, ладана и нюхательного табаку как-то особенно действовал на душу. Табак употреблялся здесь особенно часто и служил, по-видимому, набожности оборонительным средством от дремоты.
Но все эти впечатления, от которых у обоих приятелей в первую минуту чуть не захватило дыхание, благодаря долгой привычке, по-видимому, не производили никакого действия на обеих сестер. Помочив голову и руки святою водой, помещавшейся в чаше, висевшей на одной из красных колонн, они медленно подошли к железному канделябру. Каждая из них поставила туда еще по маленькой зажженной восковой свечке. Затем они вернулись к колоннам и опустились на задние скамейки: одна по сю, другая по ту сторону среднего прохода, и преклонили колена.
Обе, по-видимому, были в самом набожном настроении духа и, уткнувши носик в раскрытый молитвенник, самым добросовестным образом перебирали четки маленькими ручками. Но они не успели еще докончить «Отче наш», как места около них были заняты двумя новыми добровольными участниками их набожности. Вправо от прохода, рядом с вздрогнувшей Фанни, опустился на колени Эльфингер. На противоположной стороне осторожно уселся на скамейку Розенбуш, рядом со своим светским ребенком, который, по-видимому, даже не заметил его присутствия.
Все бормочущие, кашляющие и нюхающие табак бабушки, бывшие в церкви, видимо, нисколько не интересовались симметрическими группами, занятыми самими собой, и только одно круглое, багрово-красное лицо патера, стоявшего на коленах в боковой нише, и при свете единственной восковой свечки, с высоко приподнятыми на лоб очками, прилежно читавшего в книжке, по-видимому, было вдруг оторвано от чтения. Очки быстро скользнули на нос, а маленькие глаза старались проникнуть полумрак, окружавший обе красные колонны.
— Неужели это ваше серьезное намерение, — шептал Эльфингер, почти касаясь губами уха своей соседки. — Вы хотите отказаться от этого прекрасного мира и заживо похоронить себя в монастыре? Вы — такая молодая, такая прелестная, созданная для того, чтобы быть счастливой и сделать счастливыми других?!
Глубокий вздох был единственный полученный им ответ. В то же время девушка незаметно отодвинулась от него на полвершка и еще больше углубилась в молитвенник своим тонким и длинным носиком.
— Фанни, — снова прошептал он, после небольшой паузы, — что такое ужасное видели или пережили вы в этом мире, что он так опротивел вам? Или вам дышится легче воздухом этой молельни, чем чистым и вольным воздухом лугов и полей? Или думаете вы, что найдете в монастыре более чистых и хороших людей, чем здесь, в этом мире?
— Пресвятая Богородица, моли Бога за нас и теперь, и в час нашей смерти. Аминь! — пролепетала, крестясь, девушка.
— И вы думаете, что я на этом успокоюсь? — шептал, в свою очередь, Розенбуш своей соседке. — О, божественная Нанни, вы не знаете меня! Если батальный художник и не жиреет, благодаря своему искусству, то оно делает его сильным, мужественным и непобедимым! Вы увидите, на какое геройство я еще способен, предположив, конечно, что вы останетесь мне верны. Или вы, может быть, сомневаетесь во мне?
Помолчав немного, она бросила на него искоса шаловливый взгляд и прошептала едва слышно:
— Пойдите, ведь вы только шутите. Это было очень нехорошо с вашей стороны, что вы пришли за нами сюда. Я должна прочесть еще шесть раз «Отче наш», а вы вводите меня только в грех.
— Напротив, грешно со стороны вашего отца, дорогая Нанночка, что он держит вас в затворничестве, точно монахиню, и позволяет ходить только в церковь, точно будто молодая девушка должна быть какой-то олицетворенной набожностью. Когда же и веселиться, как не в молодости? Не правда ли, Нанни, что если бы отец не был вчера так суров, и я, вместо того чтобы сидеть тут в мрачном углу, имел право сидеть рядом с тобою там на мягком диване и громко рассказывать тебе всякий любовный вздор, а сестре твоей, которой поручено было бы нас сторожить, пришлось бы отлучиться в кухню по хозяйству, и…
Красное круглое лицо в нише приняло в высшей степени недовольное выражение, так как обе головы внизу у подножия колонны наклонились так близко, что касались друг друга волосами. Им было достаточно только шевелить губами, чтобы понимать друг друга. По ту сторону прохода коленопреклоненные все еще находились на почтительном расстоянии друг от друга, что, однако, не мешало им не проронить ни одного слова из своего шепота.
— Я знаю, что мне нечего рассчитывать на особенное счастье, — шептал Эльфингер. — Я бедный калека. Если вы возразите мне, что со стороны одноглазого величайшая дерзость молить о благосклонности прекраснейшие глазки, когда-либо читавшие молитвенник, то я найду это совершенно справедливым. Да, вы сделаете мне даже одолжение, Фанни, если скажете мне это, если сознаетесь, что человек, подобный мне, никогда не приобретет вашей любви. Я постараюсь тогда образумиться, то есть покину всякую надежду. Хотите ли оказать мне это одолжение?
Последовало глубокое молчание. Девушка, по-видимому, вовсе не была расположена дать ему такой ответ.
— Вы жестоки! — продолжал он. — Вы не хотите сказать, должен ли я жить или умереть; но что вам до меня? Если б я мог предположить, что вы будете счастливы… о, Фанни, я тогда отказался бы от своего чувства и провозгласил бы раем монастырь, в котором бы вы жили, довольные своей участью. Но мне страшно подумать о том, что вы пожалеете о вашем шаге, когда уже будет поздно, и найдете, что лучше было бы жить даже с таким некрасивым, невзрачным и незнаменитым мужем, как я, который любил бы вас более всего на свете, носил бы вас на руках и ради вас забыл бы весь мир…
При этих последних словах он так возвысил голос, что она испуганно осмотрелась и сделала знак, как бы умоляя его успокоиться. При этом она невольно приблизилась к нему.
— Боже мой, — залепетала она, — что вы делаете! Пожалуйста, оставьте меня! Это не должно, это не может случиться! Никогда! Никогда! Тайна, которой я не открою ни одному человеку, даже…
«На духу!» — хотела она прибавить. Но, как бы сама испугавшись этого, она снова углубилась в молитвенник.
— Жалкий, презренный, слабодушный, мелкий мир! — свирепствовал Розенбуш по ту сторону на скамье. — Впрочем, ведь совершаются же еще мужественные и смелые подвиги? О, Нанночка, как было бы хорошо, если б я прилетел на своем ретивом коне ночью, к замку твоего отца, ты бы спустилась по веревочной лестнице из окна на вышке, поместилась бы сзади меня, и мы умчались бы в далекие, далекие страны. Теперь же…