Она отказалась наотрез назвать своего соблазнителя; этим мы были поставлены в крайне печальную необходимость подозревать каждого из обычных наших посетителей. Хотя на некоторое время нам удалось сохранить тайну и скрыть, под каким-то приличным предлогом, исчезновение дочери, но все же наша общественная и семейная жизнь была глубоко потрясена и вскоре совсем расстроилась.
Недоставало именно той, присутствие которой одушевляло все окружающее.
Но этим еще не кончились наши несчастия: нам суждено было потерять также и сына. Он изучал медицину и, несмотря на кажущееся свое хладнокровие, был одержим чрезвычайно раздражительным честолюбием. Так как сестра его не возвращалась, то в обществе стали ходить про нее разные слухи. Малейший намек, часто даже самое невинное замечание, не заключавшее в себе никакого намека на тщательно скрываемое нами несчастье, приводили его в самую безумную ярость. Нечто подобное послужило поводом к дуэли на пистолетах между ним и его лучшим другом. К нам домой принесли его, наше последнее утешение, плавающим в крови.
С этого времени мы утратили последнюю нравственную поддержку, тем более что мало-помалу в городе стало известно, что именно повергло в несчастье дочь и убило сына. Друзья не могли воздержаться от выражений соболезнования, которые оскорбляли жену и принудили меня покинуть город. Я отправился на север Германии, где на следующий год похоронил жену; я бросил заниматься живописью, гравирование на меди стало мне тоже в тягость. Покинув Баварию, я переменил свое имя, которое принесло мне столько бесчестия и горя, и напечатал во всех газетах воззвание к отвергнутой мною дочери, прося ее возвратиться к своему одинокому отцу, простить его и помочь ему влачить его тяжелое существование.
Но несмотря на то, что я печатал эти воззвания в течение нескольких лет, я никогда не получал никакого известия о дочери.
Наконец я вполне убедился, что она умерла, и когда это убеждение во мне укрепилось, для чего, конечно, понадобилось более десяти лет, во мне произошла замечательная перемена. После всех пережитых мною несчастных событий я вновь успокоился; бывали минуты, когда мне было самому трудно поверить, что все это со мною случилось, и узнавать самого себя в человеке, ошибки и глупости которого привели к таким печальным последствиям. Я зашел так далеко в процессе переживания самого себя, в перерождении моего внутреннего «я», что положительно испытывал нечто вроде любопытства. Мне захотелось снова увидеть город, в котором случились с моим предшественником все эти позорные и печальные происшествия.
Таким образом, я прибыл однажды действительно в Мюнхен, который я, конечно, с трудом узнал, так как постройки, в проектировании которых я принимал участие, теперь были уже окончены и на той же почве образовался совсем новый город. Я сам тоже не был узнан. Я был уже сед, глух, одинок, носил другое имя и жил как отшельник, днем не выходя почти из дому, разве только изредка посещал мастерские молодых художников, переселившихся сюда во время моего отсутствия. Мне случилось встретиться в пивной с одним из своих хороших знакомых из времен блестящей эпохи моей жизни, но он и не подозревал, кто был человек, который сидел, ел и пил с ним за одним столом.
Так прожил я здесь лет шесть или семь, причисляя себя к отжившим. Случайно видя себя в зеркале, я пугался собственного своего лица. Просто невероятно, дорогой друг, как живуча иногда человеческая натура. Кроме любви к искусству и к некоторым добрым молодым людям, выказывавшим мне всегда глубокое уважение, не было ничего, что приковывало бы меня к жизни. С тех пор, что фотография приняла такое сильное развитие, гравировальное искусство казалось мне совершенно излишним и пригодным разве только на то, чтобы готовить этикеты к бутылкам и виньетки к объявлениям.
Я делался все бездеятельнее, осмотрительнее и, если хотите, мудрее. Только я сам мало уважал эту мудрость, таившуюся в обносках человека, по временам даже она вызывала во мне омерзение и наводила какой-то ужас.
Старик проговорил последние слова так уныло и так низко склонил при этом свою седую грудь, что Шнец не мог не почувствовать к нему самого искреннего сострадания.
В то же время он с удивлением спрашивал себя, как это могло случиться, что, находясь в течение нескольких лет в частых сношениях с этим состарившимся в горе человеком, никому ни разу не приходило в голову ознакомиться с его судьбой.
Он высказал свою мысль вслух, сердито браня презренные условия, при которых приходилось жить.
— Нечего сказать, рай! — ворчал он не то про себя, не то громко.
— Там думают, что бог знает в каких близких отношениях находятся друг к другу, а между тем и те немногие люди, которых считаешь заслуживающими внимания, стоят к тебе ничуть не ближе, чем дикие звери стояли к нашим прародителям. Впрочем, в этом случае большая часть вины лежит не на нас. Зачем вы сами не выразили желания проломить лед? Для вас давно было бы гораздо лучше, если бы вы доверились кому-нибудь из нас.
Старик снова поднял голову, но все еще не открывая глаз, поймал и крепко пожал руку Шнеца.
— Быть может, еще не поздно, — проговорил он прерывающимся голосом. — Вы можете, я надеюсь, еще и теперь помочь мне, еще раз сделать сносною мою жизнь. Послушайте только, что случилось со мною за это последнее время.
Недели две тому назад, как-то утром мне вручил посыльный маленький, тщательно запечатанный пакетик. Он был без адреса, но когда я взглянул на печать, я немало испугался… Эту самую печать я подарил когда-то моей бедной дочери. Это был сердолик, в котором был вырезан египетский священный жук.
— Кто дал тебе это? — спросил я посыльного.
— Девушка, — отвечал он, — которая точно описала ваше жилище и вас самих.
Она знала даже теперешнее мое имя, которое, как я предполагал, оставалось всегда неизвестным моей дочери.
От испуга, радости и тысячи других ощущений я не мог тотчас же распечатать пакет. Всего важнее было для меня в данный момент отыскать ту, которая отправила ко мне посыльного.
— Не знаешь ли ты, где я могу найти эту девушку? — спросил я.
Оказалось, что девушка, встретив посыльного на улице, отдала ему пакет и затем исчезла за ближайшим углом. Согласно его описанию, девушка была точь-в-точь моя дочь, но тем не менее она не могла быть моей дочерью. Посыльному показалось, что она была приблизительно в тех же летах, в каких была моя дочь в то время, когда я ее оттолкнул от себя: следовательно, это была дочь моей потерянной дочери, пропавшая у меня из виду, как и ее мать!
Я сломал наконец печать и вынул из пакета письмо и два дагеротипных портрета на серебряных пластинках, как их в старину обыкновенно снимали.
Один был портрет моей покойной жены, единственная вещь, которую дочь захватила из дому, другой был портрет молодого человека, которого я с трудом мог себе припомнить.
Письмо было, видимо, написано несколько лет тому назад. Оно должно было попасть в мои руки только после смерти дочери. Это было написано в начале письма. Она была всегда гордой девочкой, и время не изменило ее в этом отношении. Тем не менее в письме было что-то мягкое и вместе с тем торжественное, способное смягчить самую зачерствелую душу. Ее простая исповедь, упреки, которыми она осыпала себя за то, что так разбила мою жизнь, разрывали мне сердце. Она никогда не могла решиться вернуться ко мне, писала она, сперва из страха, что я снова оттолкну ее, потом чтоб не быть мне в тягость. Она знает, что я переменил имя и живу очень уединенно. Если б она при таких условиях внезапно явилась ко мне с ребенком, то это, может быть, расстроило бы меня. Но когда ее более не станет — что, конечно, должно случиться скоро, так как здоровье ее ежедневно становится все слабее, — тогда она просила меня постараться о том, чтоб дочери не пришлось отвечать за проступок матери. Это доброе дитя, писала она, но еще неразумное и крайне ветреное. Она нуждается в отце, который сумел бы руководить ею в опасные годы жизни. Нередко обращалась она к отцу ребенка, несмотря на то, что тот покинул ее одну, но, не получая ответа, поклялась, что он для нее более не существует. Сдержать свою клятву было ей нетрудно, так как она столько же ненавидит его теперь, сколько прежде любила. Тем не менее, ради ребенка, она решается теперь, по прошествии восемнадцати лет, впервые произнести его имя, чтобы я, в случае если он еще жив, мог потребовать от него отчета и обязать позаботиться о дочери.
Затем следовало короткое прощание, подпись дочери и в скобках имя ее соблазнителя, имя которого было написано его рукою на обратной стороне дагеротипа над посвящением, обращенным к моей дочери.
— Дайте мне стакан воды, дорогой друг! Язык мой сохнет у меня во рту, точно я наглотался пыли. Так, благодарю вас. Теперь я сейчас кончу.
Я не стану описывать вам, как я проводил следующие, за получением этого послания, дни. Я подчас сам считал себя за сумасшедшего, так как без отдыха и днем и ночью бегал по улицам, заглядывал под шляпки всех молодых девушек и вламывался в дома, в окнах которых, мне казалось, я видел красные волосы.
— Боже мой! — прервал старика Шнец, внезапно вскакивая и начав шагать по комнате, с ожесточением крутя свои усы. — Красные волосы, и это вы говорите только теперь? Пожалуй, это наша Ценз.
Старик, вздыхая, кивнул головою.
— Только вчера я узнал это, или, вернее, угадал, встретив Розенбуша, который рассказал мне все, что здесь случилось. Меня вдруг озарила мысль, что эта красноволосая кельнерша и девушка, выразившая слабое желание познакомиться со своим дедом, оттолкнувшим от себя ее мать, одна и та же личность. Я с трудом дождался утра, чтобы поспешить сюда к вам и чтобы прижать к своему сердцу единственное, что еще осталось у меня дорогого на свете. Я едва держался на ногах, когда, войдя сюда в сад, сквозь ветви еще издали увидел красные волосы и круглое лицо, с темномалиновыми губами и вздернутым носиком, — она стояла на лугу и сгребала сорную траву; я направился прямо к внучке и воскликнул: