Старик остановился, и глаза его приняли то гневное выражение, которое, без сомнения, испугало Ценз, когда она в первый раз увидала деда своего на улице.
— Негодяй! — воскликнул он, сильно ударяя о землю зонтиком, который он всегда носил с собою летом. — Негодяй, презренный человек! И вы можете серьезно предположить во мне менее гордости, чем в покойной моей дочери, которая ничего не хотела знать о виновнике своих несчастий, потому что он, по-видимому, совершенно ее покинул? Можете ли вы допустить, чтобы я разделил каким-то чудом отысканное наследие моей дочери с похитителем ее чести? Лучше бы я…
— Любезный господин Шёпф, — прервал его спокойно Шнец, — вы, несмотря на ваши седые волосы, менее сдержанны, чем этого требуют интересы вашей внучки. Мы ведь все под Богом ходим! Ну что, если бы бедной девочке довелось вторично осиротеть? На такой случай следовало бы ей знать обо всем, не говоря уже о том, что ребенку никогда не мешает знать того благодетеля, которому он обязан появлением своим в этот курьезный мир.
Старик на минуту призадумался, и выражение лица его стало мягче и добродушнее.
— Вы правы, — сказал он наконец, — выбраните меня хорошенько: это все еще старая, не остывшая кровь, которая не хочет принимать никаких резонов. Однако же, если б вы знали, как ласково был у нас принят этот бездельник! Он был какой-то барон, а у нас друзьями дома, кроме двух офицеров, были исключительно артисты, он же был притом чужеземец — северогерманец; он нам всем очень понравился, потому что был благородный и развитой молодой человек, с рыцарскими правилами, большой охотник, говоривший всегда о том, что он не успокоится до тех пор, пока не поохотится в Африке на львов…
— Господи боже мой! На львов? Его имя… прошу вас… да неужели же?..
Барон Ф. Я чуть не забыл его имени и вспомнил только, встретив его в духовном завещании моей бедной Лены. Одному Богу известно, что с ним приключилось. Может быть, он искупил свою безумную страсть к охоте на львов и свой грех относительно моей дочери печальною кончиною в когтях дикого зверя. Его имя вас как будто озадачивает? Может быть, вы встречались с этим бездельником или знаете, как его разыскать?
Шнец между тем успел снова совладать с собою. Он рассудил, что во всяком случае нет надобности сообщать старику, что тот, кого он считает погибшим, так близко. И для девушки не видел он никакой пользы в том, что она, прежде чем полюбить деда, отыщет отца, который еще менее мог рассчитывать на ее детскую привязанность. Поручик опасался поспешного разоблачения отчасти, впрочем, и в интересах своего, ничего не ведающего сотоварища по лагерной жизни в африканских пустынях.
Шнец сказал только, что имя это ему отчасти знакомо и что, сколько ему известно, отец Ценз должен быть еще жив; но очень может быть, что преждевременным разоблачением девушке будет оказана дурная услуга. Главная задача пока должна состоять в том, чтобы примирить ее с дедушкой.
Старик, разделявший то же убеждение, видимо, успокоился и, полный надежд, простился со Шнецом, но все-таки мешкал, в надежде, по крайней мере хотя издали, еще раз увидеть беглянку. Но она остерегалась показываться на глаза своему деду, и ему пришлось с тяжелым вздохом отправиться восвояси.
Шнец остановился у решетки и провожал его глазами. «Какую безумную комедию представляет собою весь этот мир, — бормотал он сквозь зубы, — недостает только, чтобы старый охотник проскакал теперь верхом, с сигарою в зубах, мимо своего тестя, весело глядя на седовласого старика и запылив его с ног до головы, или чтобы справившись здесь, у ворот парка, у Ценз о здоровье нашего пациента, ущипнул ее за щеку, как простую горничную, и приказал бы ей подержать несколько минут лошадь, дав ей за это на водку. А племянница его, их величество! Вот бы вытаращила глаза она, если б ей рассказать, что маленькая рыжеволосая кельнерша приходится ей родною, хотя и незаконною, кузиной!»
ГЛАВА IV
Неделя проходила за неделей. Уже веяло осенью. Поблекли последние цветы на розовых кустах маленького луга, по вечерам стали появляться над озером беловатые полосы тумана. Минула еще неделя, и густой мелкий дождь, как бы плотно сотканною завесою, совершенно замаскировал противоположный берег и цепь гор на горизонте. Когда завеса рассеялась, опять открылся прежний ландшафт, но краски значительно уже изменились. Высокие буковые леса пожелтели, прозрачные зеленые волны сделались мутными и получили бледно-серый отлив, а горные вершины покрылись меланхолическою белизною первого снега.
Сам Россель, всегда относившийся к окружающей природе с полным равнодушием и утверждавший, что признаваемое всеми влияние ее на наше расположение духа не что иное, как сентиментальный предрассудок, выражал Коле большое неудовольствие на холодный и сырой воздух, туман, который, по словам его, умышленно показался в нынешнем году так рано, вследствие того, что им предстоит пробыть здесь еще некоторое время до выздоровления Феликса. Печи, не топившиеся в течение многих уже лет, отказывались служить, и поневоле пришлось не топить в столовой, но Коле, которого согревал внутренний огонь, продолжал работать над своею легендою о Венере, хотя толстяк потерял уже к ней всякий интерес и постоянно трунил над тем, что нагой красоте хотят во что бы то ни стало дать право гражданства под таким пасмурным, холодным небом.
Когда осеннее солнце, как будто вспомнив былые времена, иногда, около полудня, озаряло природу и своими все еще теплыми лучами воскрешало на несколько часов волшебную картину запоздалого лета, Россель все-таки оставался в прежнем дурном расположении духа, которое он старался скрывать только от Феликса.
Шнец скоро нашел истинную причину меланхолического настроения Росселя в небрежной холодности, с которою относилась к нему Ценз. Странная, причудливая привязанность Росселя к этой девушке разгоралась все более и более. Узнав тайну ее происхождения, Россель сделался задумчив, потерял аппетит, удалялся от всех, за исключением часов, проводимых у постели Феликса, и даже не появлялся к обеденному столу. Шнец предполагал, что он сделал Ценз предложение и получил от нее формальный отказ.
Причудливая девушка вела себя во все это время совершенно хладнокровно и свободно. Она, конечно, не так много хохотала, как летом, но никогда не являлась с заплаканными глазами и вообще какими бы то ни было признаками тайного горя. Даже и в присутствии Феликса лицо ее выражало спокойствие и веселие.
В тот день, как больной, опираясь на руку Шнеца, в первый раз спустился вниз, в сад, Ценз неожиданно последовала за ними, с соломенною шляпою на голове, держа в руках маленький саквояж, в котором помещались все ее пожитки, незадолго перед тем доставленные по ее распоряжению из гостиницы, и спокойно объявила, что возвращается в город, за минованием в ней надобности. «Барон почти выздоровел, — говорила она, — а старая Катти настолько отвыкла от полынной настойки, что может одна управиться с домашним хозяйством». Когда Шнец спросил у нее, намерена ли она поселиться у деда, Ценз отвечала, слегка покраснев, что сама еще хорошенько не знает, но что до сих пор они обходились друг без друга. Впрочем, будущее известно одному Богу. Во всяком случае, она должна прежде покороче познакомиться с дедом; но свободы своей ни за что терять не намерена. Феликс, не посвященный еще в историю Шёпфа, слушал этот разговор с удивлением. Он от всего сердца благодарил добрую девушку и дружески пожал ей руку. Она не отвечала на его пожатие, как бы желая сказать: все это отлично, но помочь мне не может. Дав Шнецу обещание сообщить свой адрес, когда отыщет себе квартиру, она, со словами: «Прощайте, желаю вам скорее выздороветь», быстрыми и твердыми шагами пошла по направлению к садовой решетке, так что никому не могло прийти и в голову, что тут дело шло о разлуке, при которой у бедной девушки сердце обливалось кровью.
Россель, с которым она вовсе не простилась, погрузился, после ее отъезда, в еще большую меланхолию, и Коле, знавший обыкновенно менее всего о том, что вокруг него происходило, подливал масло в огонь, рассыпаясь в похвалах причудливой девушке, отсутствие которой ощущалось всюду. Он должен был довольствоваться тем, что увековечил ее тоненький носик и золотистые волосы в монастырской сцене, которая, по мнению толстяка, не вполне ему удалась.
Таким образом, невзирая на ясные осенние дни, на вилле Росселя было как-то пасмурно. Выздоравливающий Феликс тоже не особенно радовался возвращению к жизни. Ласковый привет, который послала ему его прежняя любовь, привет, во все время болезни наполнявший душу Феликса чувством неизъяснимого блаженства, с возвращением сознания совершенно изгладился у него из памяти. Он знал только, что дядя наводил ежедневные справки о состоянии его здоровья и что они не оставят Штарнберг до окончательного его выздоровления. Но это было участие такого рода, на которое мог рассчитывать и каждый добрый знакомый. Впрочем, то, что с ним случилось, нисколько не изменяло положение дел. Борьба на жизнь и смерть с лодочником за кельнершу, — был в самом деле многознаменательный факт, несомненно свидетельствовавший о твердости его принципов относительно свободы нравов и неразборчивости в выборе знакомства, и представлял собою новое доказательство, как правильно поступила она, прервав с ним всякую связь. И под каким предлогом мог он довести до ее сведения обстоятельства, которые могли бы пролить истинный свет на случившееся? Какой интерес мог возбуждать в ней образ действий человека, от которого она раз навсегда отказалась? Разве для нее не все равно, будут ли его необузданные поступки одною степенью лучше или хуже?
Но хотя гордость Феликса отвергала всякую мысль о сближении, душа у него все-таки же болела. Когда рана его зажила настолько, что он уже имел возможность взяться за перо, Феликс не раз собирался писать к дяде. При этом можно было бы включить также словечко и о последнем трагическом событии. Но когда он садился к письменному столу, ему всегда казалось, что всякое извинение и разъяснение ни к чему повести не может и должно только ухудшить положение дел. К тому же была ли какая-нибудь возможность отрицать то, что в глазах ее было, разумеется, самым тяжелым грехом — факт того, что он танцевал с Ценз?