Феликс разрывал в клочья начатые письма и со скрежетом зубов покорялся своей судьбе безвинно страдать и слыть хуже, чем он был в действительности.
Однажды, сидя одиноко на садовой скамье, увидал он дядю, который, еще не доходя до ограды сада, весело кивал ему головою. Феликс встал и, слегка покраснев, частью от слабости, частью вследствие замешательства, сделал несколько шагов по направлению к гостю.
Но дядя сам весело и стремительно бросился к нему навстречу и сжал его так крепко в своих объятиях, что Феликс, улыбаясь, попросил его обходиться осторожнее с не закрывшейся его раною. Дядя перепугался, стал извиняться и, осторожно поддерживая больного, подвел его опять к скамейке, расспрашивая с наивным любопытством про все подробности бывшего с ним приключения. По-видимому, он был очень доволен повествованием Феликса.
— Нечего сказать, благословенная сторонка эта Бавария! — говорил он, потирая руки. — Поистине, нет никакой надобности отправляться за Геркулесовы столбы к краснокожим; можно видеть поразительные случаи убийства ближе, в собственном своем германском отечестве. Ну, а теперь скажи-ка всю правду-матку насчет девушки, от которой и приключилась вся беда! Как только дошел до меня слух о твоей ране, я сейчас же спросил: ou est la femme?[61] Когда же мне сказали, что она отправилась на лодке с тобою и во время болезни за тобою ходила, я сейчас же сообразил, в чем дело! От меня тебе нечего таиться! Эта маленькая туземная ведьма — у нее ведь рыжие волосы… ха, ха! — они, кстати, всегда были для тебя опасны. Помнишь ли ты таинственное приключение с рыжеволосою англичанкою на морских водах… ха, ха! Вот и теперь опять… ха, ха! Но что с тобою, душа моя? Ты то бледнеешь, то краснеешь?.. Ты, может быть, слишком долго…
Феликс с видимым напряжением поднялся. Выражение лица сделалось мрачным, глаза засверкали.
— Дядя, — сказал он, — твои сведения неверны; но это все равно. Девушка, до которой мне так же мало дела, как и до сумасброда, который меня ранил, снова оставила дом, и, вероятно, все этим и закончится. Но зачем упоминаешь ты о старой истории, воспоминание о которой мне так тяжко?..
— Тысячу раз прошу извинения, душа моя! У меня так с языка сорвалось; ты знаешь, невзирая на мои шестьдесят один год, я все-таки еще старый, неисправимый, etourdi,[62] но клянусь всеми богами и богинями, — никогда ни малейшего намека. Однако этот пламенный юноша совсем побледнел! Послушай, дорогой мой, ты бы должен был больше беречь себя и тщательно избегать всякого душевного волнения. Я намеревался перевезти тебя к нам — в конце концов, мы имеем ближайшее право ходить за тобою, но так как ты действительно слабее, чем я предполагал, и притом душевное волнение может вредно на тебя подействовать, то…
Феликс пристально на него посмотрел и разразился принужденным смехом.
— Ты или смеешься, дядя, или же у тебя есть задняя мысль, которой ты не хочешь обнаружить. Ты предлагаешь мне переехать к вам? Ты очень добр… но, в самом деле, так как я знаю, что все кончено, то и не поручусь, чтобы известные душевные движения….
Он замолчал и провел рукою по лицу.
— Ты прав, друг мой, — отвечал серьезно дядя. — Возвращаться тебе, может быть, еще слишком рано. Впрочем, вся эта сумасбродная, до поры до времени отсроченная история должна же быть когда-нибудь опять поднята и, по мне, чем скорее, тем лучше. Подумай-ка хорошенько. В деревне все это обделывается гораздо легче и удобнее! Если ты предпочитаешь иметь предварительное объяснение с глазу на глаз — тебе стоит только намекнуть мне об этом.
— Высказываешь ли ты личное свое мнение или, может быть…
— Это поручение дано мне свыше? К несчастью, пока еще нет. Но ты знаешь мои дипломатические таланты… Если бы ты меня уполномочил…
— Очень сожалею, дядюшка, но я слишком еще слаб для того, чтобы продолжать в шуточном тоне разговор, который сам по себе довольно серьезен. На сегодня ты меня извинишь. Мне нужно вернуться домой; кроме того, прошу тебя не особенно заботиться о моих интересах. Ты видишь, я чувствую себя хорошо, так хорошо, как я желаю это всякому, и если бы даже…
Он, по-видимому, хотел было отпустить какую-нибудь шутку, но в ту же минуту опустился на скамью и мог только сделать знак рукою, чтобы дядя оставил его в покое, так как внезапная боль замыкает ему уста. Изумленный дядя сказал еще несколько слов и отправился к своей лошади, которая была привязана снаружи ограды у калитки. В задумчивости сел он на лошадь и, покачивая головою, повернул к себе домой. «В молодых людях нашего времени, — думал он, — таится что-то непонятное»…
ГЛАВА V
Недели две спустя после этого свиданья Феликс написал Янсену следующее письмо:
Вилла Россель. Конец октября.
«У меня есть потребность побеседовать с тобою, мой старый Дедал, но доктор так настойчиво обязал меня беречь легкие, что я не могу ни к тебе приехать, ни вызвать тебя к себе. Поэтому тебе поневоле придется прочитать это литературное произведение, в котором, как по почерку, так и по стилю ты едва ли узнаешь своего ученика. Говоря между нами, я все еще довольно слаб. Друзья тебе об этом, может быть, ничего не сообщили; перед ними я разыгрывал роль весельчака, чтобы они не опасались уехать и оставить меня здесь в одиночестве. Совесть не допускала меня удерживать вдали от города, как в ссылке, моего любезного хозяина, хотя он и виду не подавал, что это ему неприятно. Да и Коле, как ни тяжело ему было расставаться с голою стеною, не мог продолжать свою работу. Чего недостает мне здесь в деревне, кроме одного, навсегда мною утраченного? Не опасайся, чтобы я, по примеру старой Катти, предался мизантропии и полынной настойке. Я бы устыдился Гомо, который смотрит на меня своими ясными, трезвыми и добрыми глазами, в то время как я пишу эти строки. Может быть, он поручает мне послать тебе поклон. Но оставаться некоторое время в совершенной тишине одинаково полезно и моей медленно выздоравливающей груди, и моей разбитой душе. Не верь тому, что друзья вбили себе в голову и в чем стараются убедить меня самого — будто меня гнетет забота о том, скоро ли я буду в состоянии по-прежнему владеть рукою и употреблять ее на служение искусству. У меня пострадали не мускулы и не сочленения; повреждение гораздо сильнее и глубже: парализована уверенность в собственные силы и та бодрость духа, с которыми я летом прибыл к тебе. Будь у меня десять здоровых рук, я бы столько же раз призадумался, прежде чем отдать их тебе в учение; так как теперь я почти убежден, что они совладали бы разве лишь с техническою стороною искусства и никогда не приобрели бы тех качеств, которых требует истинное искусство.
Ты предсказывал мне это, любезный друг, в первый же момент нашего свидания. Тогда я думал быть умнее наставника. Отгадаешь ли, когда я заметил, что ты прав?
Хоть мне немного и совестно, но признаюсь, что в течение всего прелестного времени, проведенного в твоей мастерской, я ни разу не чувствовал себя столь удовлетворенным, никогда не сознавал себя в такой мере на высоте своего произведения (как выразился бы Россель), как в те минуты, когда я, среди непогоды, направил благополучно к берегу утлую ладью без весел и потом защищался от напавшего на меня врага в упорной кулачной свалке. Положим, что, будучи порядочным забиякою, я мог бы в то же время быть и великим скульптором. Это дело возможное, что доказывается примером твоего великого предшественника, флорентинца Бенвенуто Челлини. В те времена, конечно, кулачное дворянство еще не исчезло с лица земли и от одного человека требовались такие качества, которые, при теперешнем разделении труда, распределяются между многими. Художественное творчество и практическая деятельность в наше время несовместимы, и ты совершенно прав, утверждая, что глина, из которой я призван лепить, есть общественная жизнь!
Но где найти такой материал, который бы в моих руках не рассыпался и не разбивался бы вдребезги? Для моего призвания наше узкое, современное общество так же неподходяще, как для твоей художественной деятельности безлюдная песчаная пустыня. Наш бюрократический, тщательно размеренный, как бы по шаблону выведенный, культурный мир не допускает самостоятельных вторжений в область своей жалкой будничной жизни, не дозволяет никому положить на нее печать своей индивидуальности, а я уж так создан, что этим только и могло бы быть удовлетворено мое внутреннее чувство, которое сродно с художественным в том отношении, что оно стремится созидать так, как не в силах создать другой, трудясь по тому же плану и слепо подражая тому же образу.
Очень может быть, что личный опыт в собственной моей, крошечной отчизне дал мне неверное понятие о том, на что может надеяться человек, отдавшийся самостоятельной деятельности в этом Старом Свете. Может быть, если бы я нашел место в Северо-Германском союзе!.. Но и этим не была бы мне оказана особенная помощь; по крайней мере, я имел случай познакомиться с прусскими ландратами и не желал бы поменяться с ними ролями! Иметь в перспективе, как крайний предел честолюбия, величавый образ обер-президента с седою головою и с очерствелым, в пыли деловых бумаг, сердцем!
Нет, дорогой мой! Шнец вымолвил поистине правдивое слово: я явился на свет не тогда, когда следовало; я годился бы в Средние века, когда среди возникавшей цивилизации прорывались проблески старинной дикости и независимости и когда можно было, будучи вооруженным с головы до ног, быть в то же время хорошим гражданином. Но так как этот анахронизм исправить более нельзя, я сделаю, по крайней мере, все возможное, чтобы отыскать такое местечко на земном шаре, где самобытность не ставилась бы в вину и где человек с оригинальным взглядом и самостоятельными стремлениями не затирался бы в массе пошлых и обыденных людей.
Я видел Новый Свет настолько, чтобы быть уверенным, что там я буду более на своем месте, чем здесь. Я не ценю эту обетованную землю выше, чем она заслуживает; позитивные, гуманные и душевные дары и наслаждения, которые она дает, конечно, скудны. Но там благодатное изобилие таких данных, из которых можно созидать, таких условий, в которых возможна самобытная деятельность.