В раю — страница 8 из 113

Она продолжала разговор, не щадя ни себя, ни других, но в ней при этом совершенно нельзя было заметить неприятных странностей, обыкновенно характеризующих старую деву. Легкое женское кокетство проглядывало иногда в ее свободных, но честных выражениях, в ее стремлении посмеяться над собственной особой, своими слабостями и нелюбезностью. Она вызывала на то, чтобы ей противоречили, но все это высказывалось так весело, что от хохота никто не мог ей возражать. Умом своим и веселостью Анжелика необыкновенно понравилась Феликсу, что он тотчас же ей и высказал, а она стала после того еще веселее, так что шуткам не было конца. Никто и не заметил, как пришли к пинакотеке.

— Тут, господин барон, мы пока простимся, — сказала художница. — Знайте, мы в храме искусств поступаем как добрые католики в своих церквах. Всякий становится на колени перед особенным алтарем: я перед Сант-Гизом и Рахелью Рюлм, господин Розанчик перед своим Вуверманом, господин Янсен перед святыми Петром и Павлом, а Гомо остается у дверей в сообществе каменных львов на лестнице. Надеюсь вскоре увидать вас у себя в мастерской. Не пугайтесь, пожалуйста, этих злонамеренных господ, которые, наверно, скажут, что я заставлю вас позировать. Конечно, я непременно когда-нибудь вас срисую, от этого вы уж не уйдете, но я вовсе не так надоедлива, как меня описывают. Вообще, вам будет у нас хорошо, стоит только обжиться. Пока, прощайте!

Она кивнула друзьям и исчезла в боковых комнатах, куда немного погодя удалился и Розанчик созерцать любимые свои картины старонемецкой школы.

— Тут вовсе не так строго требуется соблюдение правила непременно ходить поодиночке, — смеясь, сказал скульптор. — Но мы заметили, что, шляясь толпой, не приходишь ни к какому заключению, не учишься и не наслаждаешься. Еще хорошо, если заговорят о технической стороне, о составлении красок и других тайнах живописи, которые, впрочем, как мне ненужные, меня вовсе не занимают.

— Но отчего не проводишь ты свободное свое время перед Медузой? — спросил Феликс.

— Потому что знаю всю глиптотеку наизусть. Да и, кроме того, я вовсе не думаю, что великих мастеров мы должны смотреть лишь в действительно артистических их произведениях, чтобы чем-нибудь от них попользоваться. Всякий, вышедший из ученичества, приобретает свое собственное мнение, суждение и взгляд. Великие мастера могут сообщать нам только некоторые особые качества: смелость, благородство, презрение к тому, чтобы употреблять мелочные средства для достижения мелочных целей. Но я могу заимствовать все это так же хорошо из бетховенской симфонии, какого-нибудь прелестного здания, картинной галереи или же из шекспировской трагедии, чтобы потом с пользою применить к своей собственной работе. Здесь же никто не может дать мне столько, сколько дает Рубенс, картины которого одни занимают всю эту залу. Лишь только подхожу я к нему, как тотчас же забываю все фотографические снимки модных сюжетов и прочие мерзости, позорящие искусства.

— Скажи сам, — продолжал он, указывая на стены Рубенсовой залы, — разве ты не чувствуешь себя здесь так же, как где-нибудь в глуши тропического леса, где природа неутомимо наделяет все изобильными соками, где все, прозябающее, двигающееся и живущее, дышит точно в упоении от своих собственных сил? Тут не может никому прийти в голову существование повседневной прозаической жизни, налагающей ярмо рабства на всех созданий, которая заставляет мужчин служить государству, женщин делает вьючным скотом семьи, лошадей впрягает в плуг и даже диких зверей выставляет напоказ в зоологическом саду или где-нибудь на ярмарке. У Рубенса же чудное создание Божие является таким, каким оно было сотворено в шестой день, голое и веселое. То, что мы так тщательно прячем в испорченном нашем обществе, пренаивнейшим образом делается здесь при дневном свете. Вот, например, смуглый, пылкий крестьянин, преследующий хорошенькую женщину, а тут спящие нимфы, к которым подкрадываются сатиры, небесная толпа блаженных и грешников — все это неприкрытое человечество живет и действует только для себя и не думает нисколько о том, что какие-нибудь щепетильные дураки смотрят на него и сердятся. Известно, что само по себе ничто не хорошо и не дурно, все определяется нашим собственным суждением. Здесь же этим созданиям, очевидно, некогда было рассуждать. Мы видим или полное и даже чересчур полное наслаждение жизнью, как вот там наверху у толстой жены сатира, кормящей своих близнецов, или же борьбу за существование. И борьба-то тут представлена в тропической силе, как будто бы дерутся тигры и змеи или буйволы и аллигаторы в девственных лесах! Вот львиная охота!.. Горас Верне, тоже художник не из плохих, написал картину на эту же тему. Но тут ты можешь видеть разницу между великим и маленьким в искусстве.

У Рубенса все смешалось в странную груду, так что руки не просунешь, страшная схватка, самооборона, грызутся, умирают, всякий мускул доведен до последнего напряжения, все в отчаянном и торжественном состоянии, так, что у зрителя сердце в одно и то же время и замирает, и ликует. Сила всегда отрадна. У француза же, напротив того, сделана картина, как будто бы для цирка; в ней одни лишь гримасы, но нет действительности. Относительно художественности можно сказать, что тут все линии сливаются, но понятны, несмотря на сильнейшие контрасты. Нынешний художник, несмотря на все совершенство техники, не в состоянии произвести ничего подобного.

Янсен простоял целых полчаса перед львиной охотой, как будто картину эту видел в первый раз. Потом, точно с трудом отрываясь от нее, он взял Феликса под руку и сказал:

— Ты знаешь, я вовсе не доктринер. Никто более меня не уважает других великих людей золотого периода искусства. Но мне все кажется, что у них, даже у самых величайших и бессмертнейших, нет полного равновесия между искусством и природой, и в большинстве случаев художественный вымысел преобладает над наивною естественностью. У Рафаэля, которого, впрочем, как говорят, вполне можно понять только в Риме, меня всегда поражал значительный перевес души над чувственной силой. Даже чудный Тициан и венецианцы… и у них только в некоторые моменты встречается эта райская беззаботность, эта красота, естественно рождающаяся из неистощимой матери-земли, это дуновение чистой могучей силы и свободы, тогда как Рубенс и его блаженные боги, по-видимому, никогда не знают для себя ничего недосягаемого.

В этом роде продолжал скульптор изливать свою душу перед другом. В то время когда они остановились перед картиной, на которой Рубенс изобразил себя самого гуляющим с прелестной молодой женой по саду и указывающим ей на куртину, засаженную тюльпанами, к ним подошла сзади Анжелика и сказала:

— Уж нечего делать, господа, а вам придется оторваться от зрелища сытого семейного счастья и скучных буковых изгородей, чтобы идти со мной. Мне надо показать вам кое-что, в своем роде также совершенное. Прошу вас на этот раз мне поверить и идти поскорее, пока чудо не скрылось.

— Что же такого прекрасного нашли вы, фрейлейн, что может скрыться, если мы тотчас же не придем? — шутя спросил Феликс.

— Я нашла нечто живое, но оно придется навряд ли вам по вкусу, — отвечала художница. — Тогда как этому маэстро…

— Должно быть, опять красивая женщина?

— Да еще какая! Я все время хожу за ней, как юный Дон Жуан, и вместо картин любуюсь на нее. Она, кажется, несколько близорука, по крайней мере, щурит глаза, когда всматривается во что-нибудь, а верхние картины смотрит в лорнет. Блондинка… а какое лицо, какой рот!., совсем по вашей части, Янсен, она выросла, вероятно, в Трастевере, а не под нашими немецкими дубами.

— Но отчего же вы не предполагаете во мне настолько вкуса, чтобы воздать этой даме должное? — спросил Феликс.

— Потому что… ну, просто оттого, что вы еще слишком молоды… и, по крайней мере, до сих пор… еще не художник. Моя красавица не бросается в глаза… как и все истинно достойное. Я боюсь, господин барон, что вы найдете энтузиазм мой преувеличенным. У нее все прелестно: и несколько худощавые щеки и виски, и постановка головы, и выгиб шеи, и вся ее грациозная стройная фигура… но тише! Это, кажется, она. Да, так, она сама… Вот эта, в розовом шелковом платье, в широкой и не очень модной шляпе, несколько съехавшей назад… точно сияние. Ну, Янсен? Да скажите же что-нибудь? Вы умеете обыкновенно так ловко раскритиковать мои идеалы.

Янсен неподвижно остановился и устремил спокойный взгляд свой на даму, которая находилась еще за несколько комнат и, не замечая, что на нее смотрят, стояла перед картиной, обратившись лицом к любовавшемуся ею обществу. Действительно, Анжелика ничего не преувеличила. Дама была замечательно красива и изящна; легкое летнее платье ясно обрисовывало стройный стан; голова была немного откинута и не скрывала гибкой грациозной шейки; мягкие волосы, пепельного цвета, были просто зачесаны назад и локонами падали на плечи. Лицо действительно не поражало с первого взгляда; блеск спокойных проницательных глаз умерялся длинными, слегка опущенными ресницами, розовые губки были прелестной, правильной формы, а носик, подбородок и лоб могли бы служить образцами античной красоты. Она, по-видимому, так погрузилась в рассматривание картин, что не заметила приближения друзей. Только когда они вошли в ту же залу и Анжелика, воображая, что ее никто не слышит, стала довольно громко выражать свой восторг, незнакомка обратила на них внимание. Слегка покраснев, накинула она на плечи, как бы в защиту от любопытных взоров, белый платок, который перед тем совершенно было спустился, бросила недовольный взгляд на восхищавшуюся художницу и вышла из залы.

— Вы взгляните только, как она идет… истинно царская поступь! — восклицала Анжелика ей вслед. — Я, к сожалению, ее изгнала… но и это мне нравится в ней, она слишком горда, чтобы позволить любоваться собою. Quant’e bella![4] Да скажите же что-нибудь, Янсен! Что, вы превратились, что ли, в статую, или же очарование подействовало на вас слишком сильно?