В раю — страница 98 из 113

Он медленно покачал головой.

— И с этим надо покончить, — сказал он как бы про себя. — Но это будет еще больнее, и при этом разлетится в куски — не прекрасная статуя, а тот, кто ее создал — из земли — ха! ха! — как будто бы все созданное из земли не превратится опять в прах. Чудесная мысль! Чудесная будущность — ха! ха!

— Говори яснее, мой милый! Я из всего этого не понимаю ни слова.

— Яснее сказать: мне надо уйти отсюда — чем скорее, тем лучше, — понимаешь ли, что это значит? Я сам, откровенно говоря, понимаю еще не вполне, но это происходит от нервного расстройства. Мне надо еще раз выспаться.

— Куда ты уйдешь и зачем?

— Зачем? Странный вопрос, моя милая. Точно мы вообще знаем, зачем мы живем, отчего нам сегодня светит солнце и зачем оно будет светить завтра. И если разразится буря, не все ли равно, куда она нас занесет? Не думаешь ли ты, что в каком-нибудь определенном месте мне без тебя будет легче, чем в другом?

— Без меня? Ты бредишь! О, боже — это… но я схожу с ума, я пугаюсь невозможного!

— Да, именно, — сказал он с горькою улыбкою, — многое кажется нам невозможным, пока величайшие чародеи, случай и обязанность, не выкинут фокуса и не покажут, что невозможное не только возможно, но даже в сущности неизбежно. Откровенно говоря, я должен сознаться, что здравый смысл на минуту покидает меня, я тоже слышу какой-то внутренний голос, говорящий мне: это невозможно! А тем не менее это должно быть так — и мы ничего не можем поделать, не изранив себя жесточайшим образом о колючие шипы судьбы. Что с тобою вдруг сделалось? Ты сняла руку с моего плеча? Не сердишься ли ты на меня, бедная женщина, за то, что мне от судьбы так досталось? Скажи же сама, разве нам остается что другое, как отказаться от всякой надежды и предаться отчаянию? Я кажусь тебе, вероятно, чересчур спокойным, и ты думаешь, что я сделался к тебе равнодушным. Ты на этот раз ошибаешься: я лишился последних сил и не чувствую даже страданий от своих смертельных ран. Дай мне выспаться часочек, и ты останешься довольна, видя, как трудно будет мне переносить мою долю.

Янсен хотел встать, но снова опустился на диван. В это время кто-то постучался. Он услышал раздавшийся за дверью голос Анжелики:

— Только на одно слово, Юлия! Мне нужно кое-что тебе передать.

Юлия встала и открыла двери. Вслед за тем она вернулась к Янсену, который сидел совершенно безучастно, и подала ему письмо.

— Это тебе! — сказала она. — Это рука Феликса. Впрочем, не читай его теперь, я думаю, тебе было бы лучше предварительно отправиться ко мне домой, отдохнуть и попытаться поспать и поесть. Вы за ночь успели досыта наговориться, и поэтому в письме едва ли найдется что-нибудь новое и важное.

— Ты думаешь? — сказал он как-то странно. — Мы с Феликсом были друзьями, а потому, конечно, каждый из нас хорошо знает, что для другого нужно. Ну, бедное дитя, вскрой письмо: тогда ты увидишь, какие фокусы выкидывает иногда случай, чтобы сделать невозможное возможным. Прочти его мне, хотя, вероятно, оно ничего нового сообщить и не может.

Юлия нетерпеливо разорвала конверт и, облокотившись на окно, прочла следующие строки.

ГЛАВА XIV

Феликс — Янсену.

«Мы расстались вчера. Пораженный удивлением, я бежал как сумасшедший, ничего не видя, ничего не слыша. Так можно было только бежать от мучений ада! Когда мне ясно предстала вся бесцельность подобного бегства, я повернул назад; мне было бы очень приятно встретиться с тобою в ту же самую ночь. Но ты уже уехал, другие тоже предпочли еще до утра очистить дом, таким образом мне никто не мешал прийти окончательно в себя и приняться за это длинное послание, на которое не жду даже и ответа. Да и что мог бы ты сказать мне? Мы раз навсегда потеряны друг для друга. И все так ясно, что не требует никаких объяснений. К чему же лишнее писание или личные объяснения, когда не знаешь даже, следует ли смеяться или плакать?

Но я все же обязан покаяться перед тобою — нет, не перед тобою, а перед самим собою, и моя исповедь, до которой тебе, может, нет дела, послужит облегчением только мне, — облегчением, в котором ты мне, во имя нашей прежней дружбы, не откажешь.

Я постараюсь быть по возможности кратким.

Тебе известно, что я, еще при жизни отца, был послан на морские купанья и дважды проезжал город, в котором ты жил, в первый раз на пути в Голландию, где у меня были дела, и затем на обратном пути домой, куда меня безотлагательно призывали полученные известия. Тогда я хотел избавить нас обоих от такого короткого свидания, после столь долгой разлуки. Ты между тем женился и сделался отцом. Я хотел видеть твою жену и твое дитя и ради этого именно откладывал свидание до более удобного времени и пролетел мимо Гамбурга, не подозревая…

Несмотря на все беспокойство об отце, меня преследовало одно тяжелое воспоминание. Ты знаешь, что я довольно легко относился к aventures galantes[107] и никогда особенно не упрекал себя за легкомыслие. Я был всегда совестлив с совестливыми и легкомыслен с легкомысленными. Я никогда не старался обдуманно и с намерением нарушать чей бы то ни было душевный покой и давно уже созрел для более прочного счастья, чем то, которое можно встретить в попадающихся на дороге bonnes fortunes.[108]

Но чтобы не казаться лучше, чем был, я должен сознаться, что запретные плоды казались мне все еще привлекательными, потому только, что висели высоко и каждая, даже посредственная, Юлия могла заставить меня играть роль Ромео, лишь бы только веревочная лестница, ведущая на ее балкон, была достаточно опасна.

Перед самым моим отъездом на Гельголанд подобная случайная связь с одной необыкновенно умной женщиной неожиданно окончилась трагически. Один из ее отвергнутых поклонников застрелился из любви к ней, так что даже легкомысленная и непривычная к самопожертвованию женщина на этот раз отнеслась к делу серьезно, и я получил отставку.

Вследствие этого я был мрачно настроен; к тому же мои нервы еще более расстраивались весьма непрактичными квазиуспокоительными средствами — чрезмерными занятиями и бессонными ночами, и я заботился об остальных посетителях на водах столько же, сколько о ракушках и морских травах на берегу.

Вдруг обстоятельства переменились. Среди нас показалось странное существо — молодая женщина, сделавшаяся скоро загадкой и басней всего острова. В списке гостей и посетителей она была внесена под именем г-жи Джаксон из Шербурга. Она приехала одна, поселилась в одинокой рыбацкой хижине и, казалось, употребляла все свои старания на то, чтобы своими особенностями обратить на себя внимание всех гостей, мужского и женского пола.

Рано поутру она показывалась на взморье в наряде, возбуждавшем зависть всех женщин. Эту зависть возбуждала не ценность материи или отделка, но замечательное изящество простейших шалей и вуалей. Лицо ее, своими чрезвычайными контрастами, невольно должно было бросаться всякому в глаза. Распущенные по плечам ее волосы золотисто-красного цвета красиво блестели на солнце, черные брови резко обрисовывались на матовой белизне лица, взгляд мягких голубых глаз был так прост, так невинен, что, казалось, не подозревал того общественного внимания, которое возбуждал. На лицо был опущен короткий черный кружевной вуаль. В остальном мне нечего тебе ее описывать.

Женщины, конечно, уверяли, что волосы и брови подкрашены и что такое сочетание цветов в природе невозможно; тем не менее это не мешало мужчинам находить ее прелестной. Какой-то старый англичанин первый имел смелость заговорить с ней как с землячкой. Она ответила ему на чистом английском языке, но так коротко и отрывисто, что отбила и у других охоту к подобным попыткам.

Между тем, казалось, ей самой наскучило уединение, в котором она провела первые дни. Она заговорила с одной дамой из Линенбурга, приехавшей на воды со своею больною дочерью, и как бы из участия завязала с нею знакомство, которое, впрочем, через несколько дней ей так наскучило, что она перестала его поддерживать. Так как таинственная дама говорила по-немецки, хотя и с английским акцентом, то вскоре несколько по уши в нее влюбившихся молодых людей отважились завести с нею знакомство. Она обращалась со всеми со сдержанною холодностью, и вскоре около нее образовался целый штат, в который попали и некоторые знакомые мне молодые люди.

Они рассказывали мне о незнакомке, о странной смеси холодной, детской наивности, изысканного кокетства, сентиментальности и необузданной запальчивости. Английская холодность и голубиная нежность, с которыми она показывалась в обществе и с которыми, не то от скуки, не то иронически, соглашалась на ухаживание своих обожателей, были у нее только маскою. С глазу на глаз высказывалась в ней другая, более развязная натура, какая-то предательская меланхолия и благосклонная мягкость. Лишь только ободренный обожатель, бывало, разнежится и, не довольствуясь протянутым ему мизинцем, попытается схватить всю руку, она тотчас же напоминает одураченному безумцу о границах благоразумия самыми едкими насмешками и с этой минуты обращается с ним самым безжалостным образом, не выпуская его в то же время окончательно на свободу.

Многие из моих знакомых испытали это на себе; они рассказывали мне о своем постыдном поражении с такими подробностями, что я не мог не узнать в этой женщине холодной кокетки, каких я, надо сознаться к чести ее пола, встречал очень редко. Отвращение мое к прелестной русалке росло под впечатлением этих рассказов. Вместе с тем во мне созревала мысль, что было бы добрым делом и в то же время заслугой по отношению ко всему мужскому населению острова изловить эту искусную кокетку в собственных ее сетях.

Это предположение превратилось в какую-то idée fixe, точно моя честь зависела от его осуществления. Так как я был достаточно застрахован от чарующих прелестей незнакомки, то я смело и без всяких опасений принялся за дело. Она давно уже сердилась на меня за то, что я держался в стороне; поэтому мне было очень легко, при первом представившемся случае, познакомиться с нею и завоевать себе место между ее приближенными.