— Да я когда-то занимался… В общем, я столяр с мебельной, с этой самой…
Но продавец уже не слушал.
Илья Тихонович не умел делать такую мебель. Больше того, он даже не видел, как ее делают. И от этого ему опять стало вроде бы немножко обидно.
Как все в жизни быстро меняется: и дома, и мебель другая, да и люди… Вроде бы те же, люди-то, и не те. Увереннее стали, одеваются чище, лучше. И брюки какие-то узкие. «Оно, пожалуй, и лучше, — мысленно одобрил старик. — Меньше грязи будут на штаны собирать. А то черт-те что, бывало, не то юбка, не то штаны».
Веселиться бы: на родину приехал, вон как оно тут, а было грустно почему-то. Поразмыслив, он пришел к заключению: грустно потому, что все постепенно уходит в прошлое, а с прошлым, бывает, не легко расставаться. Помнится, менял он старую квартиру на новую, Новая была из двух комнат с водопроводом, канализацией и всякое такое, не квартирка — шик, а в старой одна комнатушечка и водопроводная колонка за два квартала, но, поди ж ты, когда последний раз оглянулся на знакомое подслеповатое оконце, чуть слеза не прошибла…
Илья Тихонович купил бутылку водки, банку консервов «Скумбрия» и пошел к автобусной остановке.
— А водку-то на кой взял? — спросила Илью Тихоновича сестра.
— Какие-то чудные вопросы задаешь. Не затем, конечно, чтоб глядеть на нее. А что, у тебя бражка есть?
Сестра недовольно махнула рукой: дескать, нашел о чем толковать.
— А скока я этой бражки попил у тебя, мм! Помню, ты ее в большой бутыли держала. Теперь, поди, и бутылей-то таких нигде не найдешь.
— Да когда это было-то? Последний раз я тебя брагой потчевала, насколько помню… дай бог памяти… лет этак семнадцать назад. Ну да!.. А бутыль жива. В ней у меня сок клюквенный. Хошь налью?
— Не надо, — вздохнул Илья Тихонович. — А мастерица была бражку делать. Она у тебя получалась светлая, навроде кваса.
— Водка не то. Это для молодых. Давай-ка, я тебя лучше винцом попотчую. «Клюквенное» называется.
— Далась тебе эта клюква.
— А на закуску есть огурцы и грузди.
— Уже засолила?
— А как же! Нонче год грибной.
Пока сестра накрывала стол, Илья Тихонович осматривал знакомые украшения старинного дома. Над столом — зеркало, тронутое по краям темными пятнами, в углу, возле божницы — горка с посудой, рядом — комод и на нем глиняная кошка, какие-то пустые пузырьки и флаконы. На стене множество фотографий. На трех из них — покойники в окружении плачущих родственников.
— Слушай, Марья, чо ты не уберешь этих покойников?
— А зачем?
— Так, тяжело, я думаю, каждый-то день глядеть на них.
— А я и не гляжу.
— Чудная ты, Марья.
— Это ты, Илья, с чудинкой. Не рассусоливай давай, закусывай да меньше по стенам-то зырь. А то как маленький ворочаешь башкой туды да сюды.
— Поглядеть, пока глаза глядят. Телевизор купила. Это хорошо. А вот пылесос можно бы и не покупать. Тока деньгами зря соришь.
— Да комары и мошкара всякая одолела, на окраине живу.
— Ну?..
— Я их пылесосом и ловлю. Здорово получается, слушай. А то хоть ревмя реви.
— Нет, ты все ж таки чудная баба.
— Уж не чудней тебя.
— Водоразборную колонку установили, — мотнул он головой на окно.
— О, благодать теперь! На фабрику-то пойдешь?
— А как же!
— Погляди, давай, как нонче робят.
— Хорошо. Что им! Машин теперь полно.
— Ну, машина, она и есть машина. Мебель только руками можно отделать как полагается…
— Ну, не скажи!..
Илья Тихонович стал пьянеть, и ему вдруг захотелось о чем-то рассказать сестре, пожаловаться на свое прошлое житье-бытье. И всегда с ним так вот: как только пропустит стаканчик, два, начинают мучить разные неприятные воспоминания, а их, неприятностей-то, за долгую жизнь ох-хо-хо сколько было, и тогда жаловаться хочется и плакать хочется. Но даже пьяный понимает: нельзя слабость свою показывать, неудобно, и старик говорит, говорит:
— В десятом году я у Никифора Федотыча Барсова в учениках ходил. Матершинник бы-ыл, не приведи бог! Да!.. Так вот, делали мы с ним самую разную мебель, какую заказчик вздумает заказать. Хуже всего было с купчишками. Каждый хотел, чтоб у его было лучше, чем у другого. Как сейчас помню, приехал к Барсову Ануфриев Степан Акимыч. Богатей-йший был купчина. Обувью и одеждой торговал. Барсов крутится, как белка в колесе. Не знает как и услужить. Даже подкашливает подхалимски. «Мне нужен шкаф для посуды, — говорит Ануфриев. — Но чтоб во всю стену и до потолка». А столовая у купца была грома-адная, и как ладить шкаф такой, не знаем, не ведаем. Но делаем вид, будто для нас это плевое дело. В общем, подрядились. Сделали, собрали кое-как во дворе под навесом и купца призываем. Приехал. Глядим, морщится: не то, дескать, виду настоящего нет. «Какой же вид тебе надо, ваше степенство?» — спрашивает Барсов. «А чтоб, дескать, пышности поболе». Будь ты неладен! Начали снова. Налепили к шкафчику тому каких-то шишечек, башенок и всяких других украшениев. Красок разных навели. Одна смехота. Нынче б такой шкаф только осмеяли. Опять купца призываем. Приехал на этот раз пьяный в дыминушку. Видим, нравится ему, но признаваться не хочет. Фасон гнет и блезирничает: «Чо-то опять вроде бы не то…» А потом говорит: «Ладно, везите уж». Барсов тогда порядком получил от него. Ну, а мне — шиш.
— И не противно тебе было купцов ублажать? — спросила Мария.
— Ну что ты такое буровишь? Что ж я должен был делать? Если хочешь, еще один случай расскажу. Какой-то барин заказал Барсову кресло. «Чтоб мягкое было, — говорит, — да поширьше и хорошо б с какой-нибудь чудинкой». «С какой же чудинкой-то, господь с вами?» — Барсов-то спрашивает. «А придумай». И укатил. Недели две мы, наверное, не приступали к креслу. Сроду ничего такого не делали. Барсов все обдумывал, чудинку эту самую искал. Прямо-таки из кожи лез, чтоб барину угодить. И работали мы что-то долгонько. Кресло, помню, получилось большое и мягкое. А по бокам Барсов, смех сказать, ящички какие-то приляпал. Это, дескать, для вин и закусок. И даже выдвижной столик к креслу этому присобачил. Посидеть можно, значит, и выпить. Чепуха на постном масле получилась, а не кресло. А заказчику, представь себе, понравилось. Это, говорит, как раз то, что мне надо. Это, говорит, просто великолепно, что с такой чудинкой придумали. Я помню, по нечаянности уголок от того кресла отколол. Какую-то крохотулечку. Так думал, Барсов укокошит меня, ей-богу! Вот уж, кому потеха, а мне не до смеха. Да, много было сделано мебели. Всякой. И срубы ставил тоже… И амбарушки, и хлева, и бани, и ворота. Пристрой разные. Крыши крыть тоже приходилось. Руками все. Вот и ноют теперь они. М-да!
— Не пей больше, — забеспокоилась Мария. — Уже налил шары-то. — Говорила она эти сердитые слова с улыбкой. — Хошь, я тебе водички студеной лину?
— Иди ты! Чтоб я воду вместо водки пил. Много чего делать пришлось за жисть-то длинную. Да!..
— Ну, я вижу, тебе осталось только прослезиться. Расскажи, как хоть у тебя внук растет?
— Внук бо-евой, — просиял Илья Тихонович. — Что-нибудь да набедокурит. Заядлый рыбак, я тебе скажу. Эт-та полкотелка чебачишек принес.
Похрустывая свежим огурчиком, Илья Тихонович стал рассказывать, как на прошлой неделе внук ударил молотком по ногтю, и ноготь, посинев, долго болел.
На фабрику Илья Тихонович пошел на следующее утро. Вахтерша, старая женщина, была знакома ему. Заулыбалась, увидев старика, но поприветствовала его довольно странно:
— Ты еще жив, Тихоныч.
«Каркает, ворона», — подумал Илья Тихонович, а вслух сказал бойковато:
— Жив, как видишь. А ты, Ефросинья, поди, все еще в девках ходишь?
— В девках, Тихоныч, — усмехнулась вахтерша. — Видно, женихи для меня еще не подросли.
— Погоди, подрастут. Только ты шибко-то губы не расквашивай, а то женихи этого не любят. Нынче они вон какие модные. Директору, что ли, позвонить, чтобы пропуск мне…
— Да уж зачем звонить. Проходи. Кто с тебя будет пропуск спрашивать. Как сын-то живет?
— Слава богу, ничего пока.
— Передавай приветы. Нынче разучились поклоны-то передавать.
— Вроде бы.
Фабрика была та же и не та: рядом с осевшим в землю кирпичным корпусом, совсем уже потемневшим от старости и мокроватым снизу (глазоньки бы не глядели!), стояли два белых двухэтажных здания. Стояли на том месте, где когда-то был тын и чернел бревенчатый домик плотника Кириллова, известного всей округе пьянчужки. Над фабрикой высилась длинная труба, на верху ее виднелась металлическая пластинка с какими-то цифрами. Весь громадный двор выровняли и покрыли асфальтом. По обеим сторонам двора торчали чахленькие, видимо, нынче высаженные деревца.
— Что же это, Ефросиньюшка, цеха новые?
— Новые, Тихоныч. Много сейчас народу работает.
— Труба-то какая!
— Да!..
— Вот это труба!
— Заладил: труба да труба. Ты когда на пенсию-то ушел? Хо! Столько лет. У нас и директор теперь новый. Ивана Иваныча уже года три как перевели куда-то. И главный инженер новый.
— Ты, кроме начальства, ничего не видишь.
— А что мне до твоих станков.
Илье Тихоновичу больше всего хотелось побывать в новых цехах, и он уже было повернул туда, но раздумал: лучше сперва зайти в цех, где когда-то работал, и встретить тех, кто знают тебя.
У входной двери старого цеха, как и в давние годы, однообразно гудела, разрезая доски, педальная пила. Резко и сладко пахло свежим деревом. За педальной пилой стояли незнакомые старику низкие машины и одна высокая, верх которой смахивал на крышу деревенского дома. Илья Тихонович не мог понять, что к чему, и ему было неприятно от этого. Он медленно шагал по цеху, вглядываясь в лица рабочих, и не находил знакомых.
— Илья Тихо-но-вич!
Возле него стоял молодой белобрысый мужик с улыбкой от уха до уха.
— У-у, сколько лет, сколько зим! В гости к нам?
— Как видишь, — добродушно ответил Илья Тихонович,