Скажу несколько слов о европейцах и китайцах, с которыми мне пришлось здесь столкнуться. Начну с персонала русского консульства, состоявшего самого консула Петровского, его супруги, секретаря, двух офицеров, таможенного чиновника и 50 казаков. Кроме того, за столом консула ежедневно появлялось одно лицо, Адам Игнатьевич, поляк, прибывший в Кашгар десять лет тому назад в качестве католического миссионера. Это был видный старик, с чисто выбритым лицом и белоснежными волосами, носивший белое одеяние, а на шее четки с крестом; в общем он напоминал кардинала на покое. Мы часто подшучивали над ним за столом; но он на самые щекотливые вопросы отвечал добродушно-веселым смехом и гнался только за хорошим глотком водочки.
Никто, кроме него самого, и не верил в его миссионерство, — за все десять лет он не обратил никого, да и не пытался обратить. Сам он, впрочем, хвалился, что обратил на смертном одре одну сартскую старуху, но злые языки уверяли, что старуха была уже мертва, когда он обращал ее. В эту зиму Адам Игнатьевич частенько захаживал ко мне, и мы коротали в беседе целые вечера; иной раз, увлекаясь рассказами из его полной удивительных приключений жизни, мы засиживались далеко за полночь.
Между прочим, он рассказывал, что во время польского восстания помогал повесить одного русского священника и за то был сослан в Сибирь, где пробыл около тридцати лет. По рождению он принадлежал к польскому дворянскому роду Догвилло, но теперь доживал свой век почти без средств, одиноким, всеми забытым, заброшенным без друзей, без привязанностей, не имея никого, кто бы поплакал на его могиле, когда он умрет. Тем не менее он был всегда весел, приветлив и жизнерадостен. Мы сидели с ним, болтая у камелька, словно двое отшельников. Точно так же, как и Адам Игнатьевич, застрял в Кашгаре мой старый друг патер Гендрикс, во всех отношениях человек замечательный. По рождению голландец, он прожил в Азии двадцать пять лет, говорил на двадцати языках, неукоснительно следил за всеми событиями мира и был вообще богато одаренным от природы и всесторонне образованным человеком, составляя в этом отношении прямой контраст с Адамом Игнатьевичем; проживал он в индусском караван-сарае, в какой-то тесной конуре без окон, в крайней бедности и, по-видимому, давно забытый своими европейскими друзьями, так как почти не получал никаких писем.
Беседа же с ним доставляла большое удовольствие; он бывал остроумен и весел, пел французские песни так же хорошо, как латинскую обедню, и вообще являлся редким оригиналом; быстро шагая по мусульманским базарам в своем длиннополом одеянии, в шляпе с широкими полями, с посохом в руках, с длинной бородой и круглыми очками на носу, он напоминал монаха ордена Серых братьев. Одиночество было лозунгом и его жизни. В одиночестве аккуратно служил он обедню, на которой не присутствовало живой души, кроме него самого, одиноко сидел по вечерам с книжкой у дверей своей конуры, не замечая шума и гама входящих и уходящих караванов, один готовил себе необходимую пищу, на какую хватало его ничтожных средств, одиноко бродил по улицам вечерами — вечно был одинок. Встречи с ним радовали меня, мы часто сиживали и философствовали с ним вдвоем — я тоже был одинок, как и он.
Третий миссионер был крещеный магометанин по имени Иоганн. Он изучал Коран в Эрзеруме и взывал с его минаретов: «Ла иллаха иль Алла, Мухаммед расул Улла!» (Нет Бога кроме Бога, и Магомет пророк его). Потом принял христианство, два года посещал миссионерскую школу в Швеции, а теперь переводил на кашгарско-тюркское наречие Библию и разыгрывал по вечерам на скрипке шведские псалмы.
В первое мое посещение Кашгара около Рождества 1890 г. я имел удовольствие встретиться здесь с тремя любезными и симпатичными англичанами: капитаном Юнгусбэндом и г. Мэкэртнеем. Первый уже возвратился в Индию, но второй оставался еще в Кашгаре и проживал в расположенном около общественного сада, прекрасном комфортабельном доме, где он не раз угощал нас с патером Гендриксом чудесными, веселыми обедами. Мэкэртней — агент индийского правительства в Китае, человек прекрасно воспитанный и основательно образованный, бегло говорящий на всех главных европейских и восточных языках, особенно на китайском. Занимаемое им положение далеко не соответствует его способностям и знаниям; он мог бы быть полезным своей стране и на более выдающемся посту.
Теперь остается упомянуть о наиболее выдающихся китайцах, с которыми я имел сношения.
Во главе каждой из 19 провинций Китая стоит губернатор, ближайшие помощники которого: вице-губернаторы, управляющий финансовой частью, начальник судебного ведомства и «дао-тай». Власть первых четверых простирается на всю провинцию, последний же имеет в своем ведении лишь известную область. Так, например, в новой провинции Синьцзян, которая охватывает весь Восточный Туркестан, Или, часть Джунгарии и часть Гоби, есть много «дао-таев», или «людей, показывающих правые пути». В Урумчи, главном городе провинции, свой дао-тай, в Ак-су — свой, в Кашгаре свой и т.д.
Если, таким образом, район власти дао-тая и меньше, зато самая власть его во многих отношениях значительнее власти первых названных чиновников: он как бы контролирует их и может обжаловать их действия. Положение, занимаемое им, живо напоминает положение русских провинциальных прокуроров при Екатерине II, которые, однако, имели право лишь протестовать против действий высших чинов, тогда как китайские дао-таи иногда могут и распоряжаться.
Мой друг Шань, дао-тай Кашгарский, управляет обширной областью, которая на северо-востоке граничит с Ак-су и, кроме самого Кашгара, обнимает еще Марал-баши, Яркенд, Хотан, Керию и Черчен. Должность его почти исключительно гражданского характера, но власть его простирается и на военную область: он платит жалованье солдатам и наблюдает за интендантским ведомством. Сары-кол, или Восточный Памир — чисто военная область с временным управлением, организованным приблизительно по образцу русского и афганского управлений на Памире, носящих чисто военный характер. Дао-тай, однако, и в Сары-коле пользуется известным влиянием.
Дао-тай Шань в молодости был просто писцом у одного мандарина, но отличился в первое восстание дунган и мало-помалу, повышаясь в чинах, достиг нынешнего своего высокого положения. Он был поистине человеком честным и благородным. По наружности он, конечно, не был Адонисом, зато его шафранно-желтая телесная оболочка была обыкновенно облечена в роскошное одеяние из голубого шелка, в складках которого играли в жмурки золотые драконы и карабкались по причудливо извивающимся гирляндам золотые львы. На его шелковой шапочке торчал шарик, означавший, что он был «дарын» второго класса, а на шее он носил длинную цепь из твердых резных плодовых косточек.
Одной из первых моих обязанностей был, разумеется, визит к этому важному господину, который принял меня с отменной любезностью. Обитал он в обширном «ямене», где можно было запутаться в лабиринте четырехугольных дворов, с купами тутовых дерев посреди и деревянными верандами вокруг; столбы, поддерживающие веранды, были украшены китайскими письменами, а стены живописью, изображавшей по большей части драконов и других фантастических зверей.
Дао-тай встретил меня у первых ворот и, улыбаясь, повел в приемную залу, где мы уселись друг против друга за маленький четырехугольный деревянный стол и принялись пить чай и курить из серебряных трубок. У ворот стояли на страже солдаты с длинными алебардами. Важные чиновники с тщательно заплетенными косами и желтыми физиономиями, тоже с шариками на черных шелковых шапочках, стояли, точно статуи, по стенам залы и все время рта не раскрывали. Чтобы не отстать от дао-тая, разряженного согласно своему достоинству, я облекся в черную пару и явился в сопровождении казаков на белом как снег коне.
Битых два часа длился разговор, являвшийся, собственно говоря, состязанием в искусстве говорить друг другу любезности. Когда я на вопрос хозяина, как понравился мне его чай, ответил единственным китайским словом, которое знал: «Хао» (хорошо), он всплеснул руками и сказал: «Что за ученый человек наш гость!» Зато когда он затем сообщил мне, что воды Тарима, впадающего в Лобнор, через несколько тысяч «ли» снова выходят на свет Божий, чтобы образовать Хуанхэ, я отплатил ему восклицанием: «Как ваше превосходительство учены, все знаете!»
Но пришлось ему выслушать и немножко правды. Я напрямик высказал ему свое удивление, что, несмотря на имеющийся у меня китайский паспорт и рекомендательное письмо, я был так дурно принят в первом же китайском пункте, куда прибыл, в Булюн-куле, и прибавил, что буду жаловаться высшим властям; физиономия важного китайца сразу омрачилась, и он стал упрашивать меня не подымать истории, обещаясь лично пробрать Джан-дарына. Я обещал на этот раз не жаловаться, чего, конечно, в сущности, и не намеревался делать, а сказал это ради того лишь, чтобы поддержать свой престиж: в обхождении с китайцами вообще надо быть твердым и неуступчивым, иначе они же над вами посмеются.
В заключение он напомнил мне, что в Кашгаре два начальника: один он, а другой русский генеральный консул (о котором мусульмане говорят, что он истинный преемник хана Джагатая). Так как я по прибытии поселился у второго, то теперь справедливость требовала, чтобы я оказал ту же честь и ему, дао-таю. Но я только поблагодарил за такую честь.
На другой день дао-тай явился отдать мне визит с чисто азиатской пышностью и блеском. Сначала ехал герольд и через каждые пять минут бил в огромный гонг, за ним ехали всадники, вооруженные копьями и кинжалами, которыми они и угощали каждого, кто не сторонился немедленно перед таким важным господином. Сам последний ехал в небольшом, крытом, на двух высоких колесах экипаже с тремя окнами; над впряженным в экипаж мулом возвышался, для защиты от солнца, укрепленный на оглоблях балдахин. Экипаж окружали люди, несшие огромные зонтики и желтые флаги с черными письменами. Поезд замыкали солдаты в самых фантастических мундирах, ехавшие на прекрасных белых лошадях.