Кнут Гамсун, великий знаток любви, написал об одном из своих героев, что Господь его не одарил, а поразил любовью. Так же судьба расправилась и с моим другом Андреем Кожевниковым. Он долго стоял в стороне от любви, долго был равнодушен к ее волнениям, радости и боли. Но настал день — и любовь поразила его. Метко и беспощадно. Насмерть.
Глазанов
Когда он вошел, моя маленькая потенциометрическая лаборатория стала вовсе крошечной.
Он обладал удивительной особенностью: все вокруг сразу уменьшалось, когда он появлялся, он не вписывался в масштабы окружающего, а менял их. Древние философы доказывали, что человек — мера всех вещей. Они подразумевали философское и психологическое его господство над окружением Но мой новый знакомый, Владимир Глазанов, диктовал всему, с чем соприкасался, свою физическую меру — вещи непроизвольно соизмерялись с ним и от этого как бы ощутимо сжимались.
Он не был массивен, во всяком случае мой добрый сосед по зоне, геолог Петр Фомин был и выше, и шире в плечах. Но крупный Фомин был сконструирован из нормальных человеческих деталей, он лишь возвышался среди вещей и людей, а не подавлял их. Глазанова, отнюдь не великана, природа собрала из крупных частей: большая голова, мощный лоб, внушительный нос, широкогубый рот, руки, вместительные как лопаты, плечи до того прямые, что казались много шире, чем были реально. И глаза — такие ясные и полные света, что от одного этого выглядели огромными, хотя, геометрически вымеренные, вряд ли превосходили средний размер. Их видимая величина проистекала из светящегося в них ума.
Я встал навстречу и сжал его руку.
— Рад видеть вас, Владимир Николаевич. Садитесь,
— Вам уже говорили, с чем я? — спросил он
— В самых общих чертах Вы хотите, чтобы я сразу провел вас к начальнику? Лишь он может приказать стеклодуву сделать то, что вам требуется.
— Раньше покажите ваше заведение Я вижу приборы, которых нет в моей лаборатории. Где вы все это раздобыли?
— Достали, — сказал я неопределенно и стал демонстрировать лабораторные богатства.
Стоявшие в углу на специальном фундаменте аналитические весы высокой точности и полуавтоматического действия, гордость наших химиков, его не заинтересовали, набор платиновых термопар и регистрирующий потенциометр оставили равнодушным. Зато перед эталонными катушками электрического сопротивления и емкости и реостатами и мостиком Рапса он сделал стойку.
— Зачем вам все это? — спросил он чуть ли не с возмущением
— Нужно, — сказал я с максимальной категоричностью в голосе.
— Мне нужно, — отпарировал он. — Уже несколько лет мечтаю о таких приборах. Знал, что они прибыли, но что вы их забрали, мне не сказали.
— Не я, а мы, — уточнил я, начиная чувствовать себя виноватым.
— Отдайте, — честно попросил он. — Мне ведь нужней, чем вам.
Моя категоричность таяла, как снег в оттепель.
— В общем, конечно… уговорите начальника, а я возражать не буду. Согласен, вам эти эталоны нужней, чем мне.
Он, очевидно, слышал о характере нашего начальника. Тот с охотой помогал всем, кто нуждался в помощи, но с добром своим не расставался и под нажимом сверху. Даже если бы я сказал, что мне эти приборы абсолютно ни к чему, он бы их не отдал — вдруг когда-нибудь понадобятся.
— Давно хотел с вами познакомиться, Владимир Николаевич, — сказал я. — Вы ведь стали местной легендой.
Он и вправду был легендарен. Знакомству с ним предшествовали слухи о нем. Мы знали, что он физик, что работал у академика Иоффе и был его любимцем. Что перед арестом успел защититься, а появившись в Норильске, стал незамедлительно творить чудеса.
Донорильское бытие Глазанова занимало нас не очень, среди заключенных, прибывающих этапами с «материка», были не только кандидаты наук, но и доктора, и профессора, и членкоры академии, а также поэты и писатели, имена которых были известны всей стране. Наличествовал даже один из секретарей Союза писателей и второй общесоюзный секретарь Центрального комитета комсомола. Доарестные заслуги и звания никого особенно не занимали: все мы были уравнены общим званием «зека», все носили одну лагерную одежду и все делали не то, что хотели и к чему были способны, а то, чего от нас требовали, — лишь иногда работа соответствовала специальности. И вот тут начиналось то, что сделало Глазанова всенорильски известным.
Я сказал, что Глазанов творил чудеса. Природа чудес была инженерная: организация работ, технические изобретения, их внедрение. И это опять-таки не казалось исключительным: в тогдашнем Норильске собрали много выдающихся изобретателей. Главным чудом было другое — он делал только то, что сам считал нужным, а начальство сразу соглашалось: да, именно это и нужно, оно, начальство, только об этом и мечтало. Вместо того чтобы покорно вкалывать на земляных работах, как делали все мы в первые месяцы норильского бытия, он, прибыв в одном из этапов 1939 года, шумно возмутился: что же это за безобразие — и электростанция пущена, и машин полно, настоящее энергохозяйство, а где ремонтная и проверочная база энергетики, где контроль правильной эксплуатации агрегатов и сетей? Срочно организовывать энерголабораторию, без нее нельзя! И, не прикасаясь к лому и кайлу, создал ее, первую настоящую лабораторию в городе. И энергично сколотил дельный штат — сам подбирал среди заключенных мастеров и инженеров, лаборантов и рабочих.
Второе дело было еще значительней. Он обнаружил, что в Норильске не существует защитного электрозаземления машин и сооружений. Собственно, формально оно было, но лишь как техническая показуха, как грандиозная инженерная туфта. Без заземления энергомашины не должны работать, без громоотводов высокие здания нельзя строить — это знают все строители и все электрики. И еще они знают, что нет ничего проще, чем его устроить: вбей в землю металлическую трубу или рельс — и готово, закорачивай них трубы, механизмы и здания. Так и поступали в Норильске: вбивали в вечную мерзлоту трубы, прокладывали в ледяной почве металлические шины и рельсы, присоединяли к ним агрегаты — и рапортовали, что электрическая безопасность везде обеспечена.
Но вечная мерзлота — изолятор, а не проводник электричества, ни один из таких ледяных заземлителей практически не заземляет. Глазанов доказал это точными промерами электрического сопротивления псевдозаземлителей — и стало ясно, что все энергохозяйство нового промышленного района страны создается с чудовищными нарушениями техники безопасности.
Но он не ограничился тем, что поднял шум, простая критика недочетов его не устраивала, он всюду искал положительных решений. И, установив, что заземления нет, он стал искать его — и нашел. Идея была до изумления проста. На всем гигантском пространстве нашей планеты, где царствует вечная мерзлота, почва — изолятор, заземлять на нее машины и здания бессмысленно. Но есть в этом мире почв-непроводников и глубокодонные озера. Они не промерзают насквозь даже в свирепые морозы, а это значит, что их дно — нормальная почва. И, стало быть, заземлители надо устраивать на дне таких озер.
Глазанов не принадлежал к тому распространенному типу изобретателей, которые, найдя решение и сделав модель, ограничиваются подачей заявки в БРИЗ, получением авторского свидетельства и — соответственно — премиальным вознаграждением. Для него была верна только та идея, которая становилась делом. Философский догмат — критерием истины является практика — был внедрен в него не институтскими лекциями, он был чертой характера. Глазанов превратился из ученого в прораба. В дно озера Долгого, самого глубоководного в окрестностях Норильска, уложили массивную свинцовую — для предохранения от коррозии — сетку и завели на нее все энергоустановки комбината. Так в мире электротехники появился новый тип заземления — Глазанов назвал его озерным.
— Был бы Владимир Николаевич вольным, не миновать бы ему Сталинской премии, — так высказался об изобретении Глазанова мой приятель, электрик Александр Прохоров. А Саша, я хорошо знал, жаловал только тех, кто реально того заслуживал.
Конечно, Глазанова наградили — выдали денежную премию в пару десятирублевок и несколько банок консервов дополнительно к пайку. А после нового изобретения, не менее значительного, чем заземлитель, расщедрились на величайшее благо заключенного — пропуск бесконвойного хождения. И, когда подошло время ходатайствовать перед Москвой о досрочном освобождении наиболее отличившихся, он был из самых отмеченных — «первые люди на первом плоту», процитировал применительно к этому случаю обожавший Николая Гумилева мой друг Игорь Штишевский, сам он в тот список, к сожалению, не попал.
Приход Глазанова в наш опытный цех совершился в порядке испытания доброкачественности «бесконвойных ног», так мы называли эти заветные пропуска. И меня живо интересовало, какое новое изобретение Глазанова дало ему такие великолепные льготы.
— Начальник ушел на обед, хоть время уже необеденное, — продолжал я. — Но он скоро будет, он дома не засиживается. Как вы отнесетесь к хорошему чаю?
— Только если по-настоящему хороший, — предупредил Глазанов.
— Если не попросите второго стакана, буду считать, что чай не удался.
Я поставил на плитку литровую колбу Эрленмейера, достал из глухой заначки последнюю — еще довоенную — пачку китайского чая. В дверь заглянули Тимофей Кольцов и Ян Дацис. Я пригласил обоих к столу.
— Пахнет настоящим чаем, — одобрил разнесшийся по всему опытному цеху аромат химик Дацис, но от чаевничанья отказался. Мы с ним не ладили — и хоть он явно был тронут неожиданным приглашением, но понимал, что его согласие радости мне не доставит. А Тимофей подставил жестяную кружку и унес варево в свою электролизную — заправить погуще сахаром и «гужеваться от пуза». На случай хорошего чая у него, наверное, было заначено что-то из пайка.
— Сколько говорят о ваших изобретениях, Владимир Николаевич, — начал я разговор за чаем. — Строители считают, что вы совершаете революцию в земляных работах.