— Приблизительно так.
— Почему такая диета?
— Когда один, нет времени пить. И не хочется. Работа увлекает больше, чем пьянка в одиночку. Другое дело — в компании. Все равно творческое время потеряно, а беседа под стаканчик увлекательна.
— И всякие смеси, говорил Рыбак, изобретаете?
— Преувеличивал. Люблю чистые напитки: вино, коньяк, разбавленный под водку спирт. Конечно, смешиваю не только спирт с водой, как сейчас, а, скажем, спирт с шампанским — коктейль «Северное сияние», шампанское с коньяком — «Дружба», раза два составлял «Белый медведь» — чистый спирт пополам с коньяком. Только забористо. Лучше всего натуральный «Двин», если о любимом сорте…
— Почему не принесли своих адских медведей и сияний?
— Предупреждали, что вы пьете только водку. Считайте, что стараюсь полебезить перед вами…
— Принимаю лесть — и бутылками, и стаканами. Теперь о деле. Для начала — что знаете обо мне? Без твердого знания, кто есть кто, толкового разговора не получится. Наливайте остаток — мне побольше, себе поменьше.
Я налил ему полный стакан, а себе — что осталось, половину.
Он знал, что больше спиртного у меня нет, и не торопился осушать стакан. Я залюбовался — так красиво он тянул свою порцию.
Разговор шел в 1946 году в помещении прибористов Норильской ТЭЦ, я часто захаживал туда по делам. Начальник этого помещения Александр Игнатьевич Рыбак, доставив сюда Казакова, ушел, объяснив: «Лучше мне ваших сверхсекретных разговоров не слышать: он пока сидит, тебя, наверное, опять посадят, а я уже отсидел и больше не собираюсь. Не хочу быть участником ваших заговоров».
Так вот, я просто выпивал, а Казаков наслаждался. Он поднимал стакан, смотрел сквозь него и мелкими порциями вытягивал водку. И не сразу заглатывал, а несколько раз прогонял ее по рту. Это было удивительно. Я уже, впрочем, знал, что он во всем незауряден — Аркадий Николаевич Казаков, блестящий инженер, многократно судимый со множеством статей высшей свирепости — одного их количества хватило бы на добрую пятерку квалифицированных специалистов, заведомых преступников и знатоков своего инженерного дела. «Не прислали бы в лагерь Аркадия Николаевича, наверное, не пустили бы нашу Заполярную ТЭЦ, — как-то растроганно признался мне строитель котлов Иосиф Михайлович Махновецкий, отнюдь не склонный к самоуничижению, и со вздохом добавил: — Но еще сидеть ему — ох!»
И когда Аркадий Николаевич потребовал, чтобы я для начала выложил, что знаю о нем, я торопливо возобновил в уме услышанное от физика Владимира Глазанова, строителя Иосифа Махновецкого, прибориста Александра Рыбака, директора ТЭЦ Исидора Бронштейна и многих других знакомых — Казаков был увлекательной темой для разговоров. И хоть никто из нас не мог пожаловаться на отсутствие событий в своей собственной жизни, обстоятельства его существования по любой оценке были необыкновенными.
Я вспомнил, что он был из тех, кого объявили видными деятелями Промпартии. Вспомнил речь обвинителя Крыленко на знаменитом ее процессе, того самого Крыленко, кого — тогда еще прапорщика — Ленин в послании генералу Духанину в 1917 году провозгласил главнокомандующим русской армией, потом наркома юстиции, шахматиста и альпиниста, пламенного оратора на процессах «врагов народа и вредителей», встретившего свой конец 1938 году: он был закономерно раздавлен прессом террора, который сам же столько лет истово совершенствовал.
На процессе Крыленко поставил турбинщика Аркадия Казакова в один ряд с такими крупными инженерами, учеными и великими вредителями, как руководитель Промпартии Рамзин, нефтяник Ларичев, текстильщик Федотов и историк Тарле. И суд, естественно, приговорил Казакова, Ларичева и еще кого-то к расстрелу, и «Правда» объявила о приведении приговора в исполнении. А Казаков перед войной появился в Норильске живой и свобожденный от тягот промпартийного приговора, зато с новыми статьями и новым тюремным сроком такой длины, какая явно превосходила реальные возможности существования. И его в начале войны определили в строители ТЭЦ со специальным заданием срочно смонтировать эвакуированную из Харькова турбину.
Турбина была дрянненькая: при проектной мощности в 25 тысяч киловатт за несколько лет эксплуатации в Харькове она ни разу не дотягивала и до двадцати тысяч, эвакуация за шесть тысяч километров в Заполярье ее качества тоже не улучшила. Некоторые — из комсомольского набора — энергодеятели в Норильске ужаснулись: такая развалюха, а кому поручили восстанавливать? Человеку с жутким набором статей, он же ее вконец угробит, и обвинять будет некого. «Война же идет, с нас голову снимут!» А опытные специалисты карательных органов успокаивали: «Казаков ведь кто? Наш знаменитый вредитель из Промпартии, такому что угодно поручи — все выполнит с блеском». И вредитель Казаков выполнил даже больше того, что ожидали. Смонтированная им турбина далеко превзошла не только то, что показывала в Харькове, но даже свои проектные возможности — ниже 28 000 киловатт мощности не опускалась.
И еще одно я вспомнил из рассказов о Казакове. В момент пуска первой турбины на ТЭЦ вдруг стал падать пар, турбина сбросила обороты. Пуск был обставлен торжественно, из Москвы прилетел генерал из карательных, а не военных, уже была написана, но не отправлена, ликующая реляция самому Сталину о великом производственном успехе в Заполярье. Велели вызвать Казакова, отвечающего за турбину, но его не нашли ни в турбинном, ни в котельном помещении. «Вредительство! Сбежал, гад!» — мигом определил проницательный московский генерал. Офицеры кинулись выискивать сбежавшего вредителя, а в это время он сам, грязный, небритый, с трудом открывая глаза, выполз из-за горы неубранного монтажного мусора, молча отстранил кинувшегося к нему разъяренного генерала и прохрипел растерянному директору станции: «Дура, чего стоишь, я же во сне носом учуял — недоделанная задвижка на сороковой отметке на газоходе упала, тяги нет. Пошли туда, а я еще отдохну вон там, без дела не будить». Тяга восстановилась, победная реляция была отослана в Москву, а Казаков три дня не выходил из блаженной хмельной одури.
Лет через пять, став из физика писателем, я изложил эту забавную сценку в романе «В полярной ночи».
Все вспомнившееся я изложил Казакову как доказательство того, что кое-что о нем знаю.
— Чепуха, — сказал Аркадий Николаевич, с сожалением допивая последний глоток. — О людях обычно болтают всякий вздор, он поверхностен и потому бросается в глаза. Вы думаете, я турбинщик? То есть правильно, турбинщик, но это сейчас, а был летчиком. Не просто летчиком, а товарищем Петра Николаевича Нестерова, того самого, что первым выполнил мертвую петлю. Вы об авиаконструкторе Сикорском слышали?
— Знаю, что он сконструировал четырехмоторные самолеты, который назвали «Илья Муромец».
— Я летал на одном из них. И отношения у нас с Сикорским были превосходные, он все выспрашивал меня, как «Илья Муромец» в полете. Ну, сказать, что тогдашний «Муромец» был хорош для боя, я бы не мог, потом, уже в Америке, Игорь Иванович создал большие машины, вполне надежные в воздухе. На «Ильее Муромце» меня ранили, и я стал непригоден для авиации. Калека в пилоты не годится.
— На калеку вы не похожи, Аркадий Николаевич.
— Смотря как искалечен. Вот у американского писателя Хэмингуэя некоего Джейка сразили осколком в причинное место, после чего он перестал быть мужчиной. Характер мужской, действия мужские, а не мужчина. Он влюблен и его любят, а любви быть не может, такая трагедия. Когда у нас переведут, прочтите, советую, хороший роман.
— И у вас похожее ранение? — спросил я осторожно.
— Точно такое же, как у того парня в романе. «Илья Муромец», — исполин, четыре мотора, неслыханная по тем временам конструкция, но открыт, нет хорошей защиты. Стреляли с земли — и надо же — не в ногу, не в руку, даже не в задницу — и это бы вытерпел. А с моим ранением авиация закрыта напрочь. Пришлось демобилизоваться. К этому времени и гражданская война закончилась — и я ушел из Красной Армии. Одно хорошо: до ранения случайных связей хватало, а жены не завел. Пришлось на всех мужских делах поставить крест.
— Представляю себе, как вы переживали.
— Не радовался, ведь еще молодой был. Да удовольствий и без женщин хватало: выпивка, друзья-товарищи, потом техника захватила. Я поступил в Технологический, там директорствовал Рамзин, он меня сразу приметил. Леонид Константинович, доложу вам, инженер редкостный, да и человек хороший, хоть его в печати как только ни чернили. Даже пить я перестал, так стало снова интересно жить. Он меня в котельщики определил, он уже подступал к своим знаменитым прямоточным котлам, а строить их стал после того, как его в главные вредители назначили — можно сказать, создал революцию в этой отрасли. И мне говорил, что буду главным его последователем в этом деле.
— Интереснейшие у вас были друзья-руководители: летчик Петр Нестеров, авиаконстурктор Игорь Сикорский, теплотехник Леонид Рамзин. Можно гордиться не то что дружбой — простым знакомством с каждым из них.
— И горжусь — и знакомством, и дружбой. А котельщиком не стал. И знаете, кто виноват? Он же, мой любезнейший друг и руководитель Леонид Константинович Рамзин. В стране после гражданской войны началась революция в энергетике. И одним из ее зачинателей был Рамзин. Он ведь из виднейших творцов ГОЭЛРО, ленинского плана электрификации страны. Рамзин обнаружил, что в его прямой области, в котлостроении, положение отнюдь не трагическое, были отличные кадры, достаточно назвать Владимира Григорьевича Шухова, ведь гений, сколько удивительных изобретений, среди них и паровые котлы. А в области энергомашин — катастрофа. Ни одной своей конструкции, ни одного своего турбинщика. Царская электроэнергетика — это же позор сравнительно с западными соседями, всего два миллиона киловатт установленных мощностей на всех электростанциях страны. Надо на пустом месте создавать новую индустрию — вот такой был план Рамзина, позже, возможно — именно за подобные масштабные проекты, объявленного главным вредителем в стране. И он мне сказал: «Печально отвлекать вас от нашего общего дела, котлостроения, да турбинщики сегодня еще нужней котельщиков. Благославляю на новую дорогу!» Так я стал турбинщиком. И не конструктором турбин, как думали вначале и он, и я, а монтажником. Приходили новые турбины из-за рубежа, нужно было осваивать импортные конструкции, до придумывания своих руки не доходили. Скажу не хвастаясь: к тридцатому году, к процессу Промпарт