В середине века — страница 116 из 148

о в далекой Москве готовятся какие-то грозные события.

А потом слухи о переменах наверху заглушились реальными известиями о реальных планах перебулгачивания на местах. В политотделе и органах составлялись обширные списки ссыльных, по слухам — около 13 тысяч фамилий. Одна знакомая, сотрудница политотдела, сообщила мне по секрету, что видела в них и меня. Всех, внесенных в списки, весной выселят из Норильска. «Куда?» — спросил я. «Мало ли куда, — ответила она. — таймырская тундра, шхеры Минина, строительство железной дороги Салехард — Ермаково — Норильск… Норильск надо очистить от бывших зеков — таково указание».

А затем уже упомянутый незлым тихим словом Платон Кузнецов собрал своих партработников и прочитал им доклад о политических новшествах в стране. Надо радикально решить наболевшую еврейскую проблему. Евреи незаконно пробрались в большие города, проникли на важные посты, заправляют, пользуясь нашим ротозейством, на заводах. А люди это ненадежные, многие связываются со всякими американскими джойнтами — фирмами, для камуфляжа — индустриальными, а по сути — диверсионно-шпионскими. В случае международных осложнений евреи станут опасны, как были опасны в начале войны немцы Поволжья. Поэтому с ними нужно поступить, как с теми немцами. Весной, когда откроется навигация на Енисее, в Норильск начнут прибывать на поселение евреи со своими семьями. Всего городу приказано принять десять тысяч москвичей из Арбатского района столицы. Новых поселенцев велено встретить со всей гуманностью, трудоустроить, обеспечить жильем. Жилье готовое — квартиры наших ссыльных, их самих с началом навигации разбросаем по побережью Ледовитого океана. А работу приезжающим подберем. Норильск после вывоза ссыльных будет нуждаться в рабочих руках.

Вскоре после известия о заседании в политотделе ко мне пришел мой друг Виктор Красовский.

— Не хочется жить, — сказал он. — Знать, что тобой командует чья-то злая воля, что непрерывно, безостановочно, с дьявольким тщанием тебе без всякой твоей вины стремятся причинить все новые муки и унижения!.. Какой-то политический садизм! А теперь эта высылка на океан. Сколько можно терпеть? Лично я не собираюсь!

— У тебя есть другой выход, кроме высылки на океан?

— Есть! Сейчас покажу тебе. — Он вынул из бумажника какой-то порошочек, завернутый в десяток бумажек. — Действует мгновенно. Когда за мной придут, я этот порошочек в рот — и пусть сами выносят меня ногами в дверь. Хочешь, я и тебе такой достану?

— Нет, — сказал я. — Жизнь, конечно, превратится в жалкое существование. Но, видишь ли, я поставил перед собой важную жизненную задачу. Я на тридцать один год моложе Усатого. И я не отравлен черной злобой, как он, не затравлен вечным страхом преследования. Неплохая фора, не правда ли? Так вот — я выберу эту фору до дна, до капельки, до крупинки. Я хочу поплакать на похоронах Отца и Благодетеля всех народов, сказать ему на прощание: «Спасибо за счастливую юность, за всю мою радостную жизнь!» — а потом прожить еще ровно тридцать один год, больше — не возражаю, а меньше — не приму. Вот такая у меня цель, твои порошки ей не корреспондируют, если использовать твое любимое выражение.

Я свою программу выполнил — пережил Сталина с перебором против 31 года, но не протестую. А Виктор ошибся, считая, что жизни ему уже не будет. Ему еще предстояло вернуться в Москву, стать доктором наук и профессором и около семнадцати лет пробыть референтом А.Н. Косыгина по экономическим вопросам — одним из того десятка людей, которых тогда называли мозговым трестом страны. Чем не жизнь?

На наших отношениях с Галей зловещие слухи о новых арестах, выселениях и переселениях сказались весьма своеобразно. Начавшаяся совместная жизнь безоблачностью не радовала. Как-то мы отправились в кино, шла трофейная картина «Судьба солдата в Америке» — полугангстерский фильм, полунациональная трагедия, хорошо поставленная, с отличными актерами. Одна из героинь со странным именем — кажется, Памела, — горько жаловалась, что беззаветно служила любимому, а тот и не подумал формально назвать ее женой. Галя расплакалась.

— Крепко ты переживаешь за других, — сказал я. — Не ожидал, что на тебя так подействуют чужие горести.

— Я переживаю за себя, а не за других, — отрезала она. — У меня точно такая же жизнь, как у той Памелы. Очень жаль, что ты этого не понимаешь.

— Уж не хочешь ли ты выйти за меня замуж? Вот был бы повод Кузнецову произносить новые речи, испепеляющие своим идеологическим накалом.

Я смеялся. Не было в нашем глупом житейском мирке ничего более глупого и опасного, чем выйти замуж за меня. Она начала сердиться.

— Напрасно смеешься. Я хочу именно замужества с тобой.

Я продолжал смеяться.

— Что-то не слыхал, чтобы загсы регистрировали браки людей, которые еще не развелись с прежними супругами. Мой паспорт, правда, чист, — верней, ссыльное удостоверение, а не паспорт, — но в твоем значится тот майор, с которым ты приехала. Кстати, жаль, что ты не познакомила меня с ним. Все же родственники по душе — любим одну женщину.

— Не познакомлю. Его уволили за пьянство, он уехал из Норильска. Но ты ошибаешься — мой паспорт чист. Я приехала с Константином, это верно, но регистрироваться не торопилась.

— А со мной хочешь зарегистрироваться?

— А с тобой хочу. Имеешь возражения?

— Ровно тысячу и одно.

— Короче, ты не любишь меня!

Она опять заплакала. Надо было менять тон.

— Глупая! Непоправимо глупая! — сказал я нежно. — Дело не в том, что не люблю, а в том, что люблю слишком сильно. Тебе нельзя выходить за меня, потому что это равносильно твоей гибели. Пока мы с тобой живем, не освященные формальной бумажкой, тебе грозит не так уж много неприятностей. Ну, уволили с прежней работы, выгнали из комсомола, отказали в гостинице… Все это уже было. Что еще могут на тебя обрушить? Но зарегистрованный брак — тяжелая гиря, которую ты добровольно на себя навесишь. Весной меня повезут куда-то на океан — на беспросветное прозябание, на умирание от голода, непосильной работы, новых оскорблений. Мою любовницу, мою любимую, не схватят вместе со мной, не арестуют, не лишат свободы, не увезут из Норильска. А жене предназначена именно такая судьба — стать ссыльной, как я, либо того хуже — угодить в лагерь. Есть такая грозная статья: «как члена семьи…» Ну, убедил я тебя?

— Нет. Хочу быть с тобой даже в заключении.

— Очень красиво звучит! — Я начал терять терпение. Мною овладевал гнев. Я был готов ругаться и кричать. — Ты требуешь недопустимого, невозможного, абсолютно запретного. Я никогда не соглашусь превратить твои прекрасные желания в реальное дело, ибо желание благородно, а исполнение его — безумие.

— Хочу быть с тобой, — повторила она и опять начала плакать. Слезы у нее всегда лились легко, а тут представился важный повод. Сам я принадлежал к другой породе, мои глаза и в горе оставались сухими. Но женских слез я не выносил, они слишком на меня действовали. Я стал беситься. Все же я понимал, что резкостью ее не проймешь. Я уже знал, что, мягкая и податливая на ласку, она превращается в непробиваемую стену при малейшей грубости. Я сменил злость на кротость.

— Еще и еще раз говорю тебе — глупая! Ты не будешь со мной, когда меня, твоего мужа, вышлют. Нас разлучат, это входит в священный ритуал репрессий. И если ты вздумаешь убеждать тюремщиков, что жить без меня не можешь, кто-то напишет непререкаемое указание: «Держать вдалеке от места поселения мужа, запретить переписку между ними». И получится, что ради формального, ничего не выражающего слова «жена» ты навсегда потеряешь не только того, с кем хочешь всегда быть вместе, но и единственное благо — свою свободу.

Она продолжала плакать.

— Вот ты весь в этом — для тебя ничего не значат звания «жена», «муж». А ты подумал, что если меня и арестуют и вышлют, то мысль, что я твоя жена, будет для меня спасительным утешением.

Больше я не уговаривал ее. Против такой логики у меня не было аргументов.

Шла осень — тяжелые дни, мучительные ночи. Галя молчала и плакала. Я молчал и внутренне бушевал. Она по-прежнему не понимала, что собирается прыгнуть с крутого берега в бездну, я по-прежнему не мог открыть ей на это глаза. Помню, во мне возникло желание все разорвать, прекратить нашу связь, послать себя к черту — в смысле: куда-нибудь сбежать, — написать ей потом, что между нами все кончено, считаю себя отныне свободным, будьте здоровы. Я тешил себя мечтами о таком радикальном, все узлы развязывающем письме. Задача несложная, у меня был немалый опыт таких разрывов. Но с Галей я разорвать не мог. Это было выше моих сил.

Поняв это, я сдался.

— Черт с тобой, — сказал я. — Вяжи меня загсовскими путами. Но помни, когда будет горько в предстоящем тебе лагере, — я не толкал тебя туда, сама захотела.

Мы зарегистрировали брак 9 декабря 1952 года.

И отпраздновали это событие вдвоем. Водрузили на стол две бутылки шампанского, приготовили небогатую закуску. Ни я, ни она не пригласили гостей — я не мог радоваться за нас, зная, что она пошла на бедствия, а не на благоденствие, стандартные тосты с криками «горько!» для нашего случая не подходили. Только без музыки я не мог обойтись.

Пока я, приготовив радиолу, выбирал пластинки, Галя включила радио. Радиола не понадобилась, из репродуктора зазвучало адажио Баха, потом мелодия из «Орфея» Глюка, потом ария Генделя, потом еще что-то, такое же значительное, такое же великолепное… Лучшей музыки я и сам не смог бы себе пожелать.

— Вот и прошел год нашей близости, — невесело сказал я. — Все по твоей росписи.

— И дальше так будет, — шепнула она. Даже сквозь сильные очки было видно, что ее близорукие глаза сияют.

1953 год был недалеко. Что он должен был принести?

Обида и раскаянье

В начале пятидесятых годов я завершил работу над первым своим романом «В полярной ночи».

Я взялся за него уже после того, как у меня отобрали паспорт и определили в бессрочную ссылку. В Норильске шла вторая волна «посадок», всех бывших заключенных («пятидесятивосьмерок», то есть осужденных по 58-й — хорошей статье из четырнадцати пунктов, их хватало на любые мыслимые и тем более немыслимые преступления) переводили из вольных в ссыльные. Нам, норильчанам, еще повезло. У нас отбирали паспорта «без отрыва от производства»: предварительно не арестовывали, не пришивали новых фантастических злодеяний, не премировали за несуществующую вину вполне реальными наказаниями в виде новых лагерных сроков — просто вызывали, просто отбирали одни документы и просто выдавали другие. И почти вежливо говорили: «Место жительства пока старое — Норильск, отдаление от него на двенадцать километров карается каторгой сроком на двадцать лет. Вам ясно? Входите, кто следующий».