В середине века — страница 12 из 148

ел на митингах, как поднимал доверчивый люд, тащил речью крепче, чем цепью!

— Если мои речи помогали гнать таких, как ты, поганой метлой, значит, они сыграли свою благородную роль — больше мне ничего не надо!

— И это правильно, роль они, речи твои и твоих товарищей, сыграли. Вспоминаю: вы и мы! Кучка ленинских сектантов и огромная партия эсеров, чуть ли не весь народ — вот так начинали мы борьбу. Кто бы мог подумать тогда, что вы так умело овладеете умами, так жгуче воспламените души. Семнадцатый год — каждый день мы теряем сотни тысяч, каждый день вы приобретаете… Злые чары, опутавшие Россию, — так мне это, растерянному, тогда казалось. И результат — нет нас больше в стране, одни вы безраздельные…

— Стало быть, признаешь историческое поражение — свое и своей партии?

— Не торопись, Виктор, не торопись. Дело непростое, ох непростое… Читал я недавно девятый ленинский сборник, я ведь часто Владимира Ильича почитываю, и вижу: точно, торжествуют законы диалектики, над вами торжествуют, против вас, Виктор! Не в том сейчас дело, что вы в октябре победили, а в том, куда вы ныне катитесь.

— Хватит! В одном ты прав: даже в тюрьме нельзя разрешать антисоветской пропаганды.

— Будешь на меня доносить?

— А что на тебя доносить? Был ты враг советской власти, злобный, ограниченный, таким и остался.

— Упрощаешь, Виктор, всегда была в тебе эта черточка — упрощенчество… Что — враг и что — друг? Одно слово, другое слово — разве двумя словами душу выскажешь? Сложные проблемы надо рассматривать со всех сторон и на всю глубину — именно этого требовал от вас Владимир Ильич, и именно это вы чаще всего забываете.

— Поражаюсь: Панкратов в ученики к Владимиру Ильичу записывается! Не ты ли его поносил?

— Было, все было. Шла борьба — а на войне по-военному. С той поры четверть века — много, много передумано… Так будешь слушать? Пойми, чудак, я не злопыхательствовать собираюсь, ведь кровью в собственной душе… Или, по-твоему, я не мучаюсь? Так уж потерял на единоличном своем участке интеллект? Повторяю: не злоязвления ради, а исповедь моя!

— Врагу исповедуешься?

— Считаешь, можно исповедоваться только друзьям? Друзья-то грехи простят, а вот честный враг поблажки не даст. Мне истина нужна, а не утешения.

— Это поиски истины привели тебя в тюрьму?

— А что в нее привело тебя? Не надо, Виктор! Разговаривай так вон с тем комсомольским бюрократом, который дальше своего маленького начальственного стола ничего не видит, — он ткнул пальцем в Лукьянича, — или с длинноволосым соплячком, что на все упирает глуповато-удивленные глаза (я зажмурился, зная, что палец указывает на меня), а со мной — негоже… Представлять меня дурачком — себя не уважать. Нелегко, нелегко вам далась победа над нами…

— Ладно, говори. Ночь долгая…

6

Они опять помолчали. Я приоткрыл глаза — они сидели все в той же позе. Я знал, что им не до меня, но по-прежнему боялся пошевелиться. До меня донесся глуховатый, напряженный голос Панкратова:

— Тебе не понравилось, что поминаю Владимира Ильича. А что поделаешь — должен танцевать от этой печки. Все наши маленькие личные судьбы и большие мировые дороги истекают из этого человека, как из некоего фокуса нашей эпохи.

— Не запоздало ли твое признание, Михаил? Роль Владимира Ильича разъяснена и без тебя.

— А со мною — крепче… Я ведь враг ему был, не забывай этого. Признание врага не начинает, а завершает славу. Так вот, дело было перед войной, в той же Женеве. Помню, на каком-то собрании наши и ваши спорили об обществе будущего — социализме. Ну, в самых общих чертах, конечно, так сказать, одни основные законы. А я, помню, выступил так ехидненько…

— Ехидничать ты умеешь, верно! И то собрание помню…

— Вот-вот, о нашей тогдашней стычке… Итак, я полез с возражениями: «Вот вы, большевики, утверждаете насчет диктатуры пролетариата, что рабочий класс берет власть над другими классами и слоями. Но ведь для осуществления диктатуры понадобится свой аппаратик принуждения: политическая полиция, тюрьмы, ссылки и прочее знакомое. А поскольку у вас государство не классовой гармонии, а классовой вражды, то, стало быть, и аппаратик этот будет огромный и мощный — короче, самодовлеющая организация, если по философии… Так не боитесь ли вы, дорогие большевики, что созданный вами новенький механизм принуждения разрастется и понемножку подчинит себе всю общественную жизнь? Не станет ли будущее ваше государство тем гоббсовским Левиафаном, что поглощает всех в себе? Не государство для человека как форма отправления его социальных потребностей, а человек для государства — порция жратвы ненасытной его утробе!

— Я сам тогда отвечал тебе.

— Правильно, ты! Избил меня, как мальчишку! Мол, вы, Панкратов, обыватель по складу ума и горизонту, весь мир превращаете в обывательский клоповничек. И доказал, что будущее государство ваше обопрется на массу народа, а не на отобранных единичек. Каждый, мол, рабочий контролирует через свои местные организации все общественное управление — нет, стало быть, почвы для гипертрофирования аппарата насилия. Но знаешь, дорогой ты мой враг Виктор, все эти высокие соображения меньше меня щипанули за сердце, чем то, что ты обругал меня обывателем и мещанином.

— Где же здесь ругань? Точная политическая характеристика партии эсеров и тебя, видного ее члена. Вы да меньшевики — обыватели в революции.

— Ладно, история разберется, кто мы такие, ты тут не судья. Я говорю сейчас лично о тебе. Много, много раз за эти четверть века возвращался я к тому женевскому спору. И кое на что взглянул по-иному. Не на тебя, а на ваших вождей. Да, Владимир Ильич, Владимир Ильич! Вот она, коренная наша ошибка, глубочайшая моя ошибка. Владимир Ильич! Да ведь мы, эсеры, только и делали, что искали героя. Где-то там, в бездне низин, изнемогают безликие массы, жаждущие руководителя и вождя. Это же была проблема из проблем, суть возвещенной нами революции — открыть героя, высочайшую критическую личность, мессию бунта, и хлынуть за ним непреодолимым народным потоком. Мы же заранее объявляли культ вождя-сверхчеловека. Как же случилось, что герой этот, гений и вождь, появился не у нас, молившихся о его приходе, а у вас, марксистов, чуть ли не начисто отрицавших личность в истории, мыслящих массами, а не единицами человеческими? Как же мы проглядели, не оценили своевременно такого гигантского явления, как Ленин? Ведь нам, раньше всего нам нужно было узнавать подобных людей! И как же я, старый ныне дурак, а тогда молодой фанфарон, не уразумел, что вот рядом со мною, по одной со мной земле, шагает невысокий исполин человечества — и этот исполин презрительно на таких, как я, морщится: «Обыватели вы, ординарнейшие представители псевдореволюционного мещанства». Вы научно меня классифицировали, а я обижался: ругаются… Умница ты, Виктор, сразу провозгласил: не брань, мол, а политическая характеристика, да ведь я тогда не понимал, что это характеристика, а не ругань, никак не мог понять!

— Сколько же тебе лет понадобилось, чтобы уразуметь такие простые вещи?

— Сколько лет, сколько лет! Жизнь старую бросил, начал заново жить — вот сколько лет! Ой, непросто, непросто оно было, мое простое крестьянское бытие! Сколько понаписано о муках голода, ужасе смерти, всяческих любовных драмах… А есть еще и трагедия понимания — терзающая мозг, парализующая руки.

— Иначе говоря, ты разоружился?

— Словечко-то какое — разоружился!.. Не разоружился, а распался, изошел дымом. Трагедия, говорю тебе, не демобилизация — сдай наган, скинь гимнастерку… Я не марксист, во все ваши выдуманные социальные законы не верю, а в человека верю. Но умер он, ваш Владимир Ильич, не стало исполина-сверхчеловека, какого мы для себя искали, но не нашли, — кончилась героическая эпоха… Читаю его сейчас том за томом — господи, мысли же, глубина!.. И вроде уже и не обидно за себя. Кто я был? Крохотулька человеческая, из серенькой массы…

— Не приписывай нам своего эсеровского деления людей на сверхчеловеков и тупую массу. Большевикам оно чуждо.

— Поэтому нового-то своего обряжаете чуть ли не в божество: и гений человечества, и отец родной, и спасибо за счастливую жизнь, и вождь народов всего мира… Нет, брат Виктор, если у кого и есть сейчас эсеровское понимание личности, так это у вас. Взяли, взяли вы наш старый культ вождя да в такую руководительскую религию раздули — даже мы руками разводим. А почему? Вот тут и подходит суть. Дело-то хотите продолжать героическое. Без героя, вождя по-вашему, вроде и неудобно: не пойдет дело-то! Ну, и придумали замену. Не взяли гением, возьмем должностью. Не одолели умом, сокрушим кулаком. Зачем переубеждать? Можно отлупить! Посадим за решетку, отправим в ссылку — дальше поедешь, тише будешь. Короче, не спорить с противником, а заткнуть ему рот — тоже форма победы. И условия наипрекраснейшие: великолепный аппарат, это самое ваше ГПУ, придуманное Владимиром Ильичом для классового врага, беляков, ну, и таких, как я, раз уж вы меня в классовые враги определили. Ну-с, дорогой мой Виктор, раз пошла такая пьянка, так режь последний огурец: поворачиваем это святое учреждение от классового врага на любого несогласного — дешево и сердито. Подписал бумажку — готово, в любом споре твоя наверху. А чтоб чего не вышло по части партийного и рабочего контроля, отделим аппаратик от масс, сделаем бесконтрольным — пустим, философски изъясняясь, в самодовлеющее существование. И пошел аппаратик самодовлействовать — косит направо и налево. И пошла, Виктор ты мой, дикая эпидемия массового производства врагов. И врагами объявлены все хоть немного самостоятельные умы. Левиафан жрет — все оттенки стерты в одном грозном шаблоне «враг народа», а в результате эсер и большевик, непримиримые идейные противники, попадают в одну тюремную камеру и мирно беседуют на одной койке, ибо они теперь нечто одинаковое: «Кто на “П”?» И получат, вероятно, одну и ту же десятку, если тебя не расстреляют, ты ведь ходил в близких — значит, тебя и судить строже… Нет, дружок, нет, не пересеклись случайно наши жизненные дороги, а неизбежно сошлись в одну, ибо гипертрофированное ваше государство пожирает в ярости собственные свои внутренности. Самоистребление — вот ваш сегодняшний путь, итог всех ваших побед!