В середине века — страница 134 из 148

Литинской, и пишу об этом только потому, что не знаю, сколько мне еще жить, — но очень хочется, чтобы все, что меня когда-то касалось, сохранилось хотя бы на бумаге. А Тамарой — пусть отдаленно и бессловесно — был увлечен и я.

Виктор закончил Плехановку, в которой было очень велико влияние Бухарина. В какой-то момент они сблизились. Дружба опального политика и благоговевшего перед ним молодого ученого особенно укрепилась, когда Виктор стал сотрудничать в журнале «Сорена» («Социалистическая реконструкция и наука»), которым руководил Николай Иванович. Деловые отношения двадцатипятилетнего Красовского и пятидесятилетнего Бухарина превратились в личностные, правда — односторонние: пожилой исповедовался перед молодым, молодой восторженно внимал. Впрочем, вряд ли Николай Иванович был совершенно откровенен с Виктором: далеко не обо всем можно было рассказывать даже самому близкому другу, но уж если Бухарин решался о чем-то говорить, то, судя по всему, делал это достаточно искренне.

Однажды Виктор пришел к нему в «Метрополь» с какой-то сореновской статьей (Николай Иванович после выселения из Кремля некоторое время жил в этой гостинице, потом переселился на Зубовский бульвар). Бухарин казался взволнованным, даже расстроенным. Виктор осторожно поинтересовался, не случилось ли чего. Бухарин ответил: да, случилось. Этой ночью он прочел — или перечитал — пьесу Ромена Роллана «Дантон», и она потрясла его. Он предложил Виктору прогуляться, они прошли по мосту через Москву-реку и оказались на Софийской набережной.

Бухарин рассказывал о том, что его поразило. Судят Дантона и его друзей. И они, и дрожащий перед неистовым трибуном прокурор Фукье-Тенвиль ждут, что Дантон вот-вот встанет, мощно опровергнет обвинения и призовет народ освободить его и друзей. И народ поднимется и кинется к судейскому столу, как не раз поднимался и кидался в бой в ответ на его призывы. Но Дантон молчит. «Что с тобой? — в отчаянии восклицает Камилл Демулен. — Ты губишь нас всех своим молчанием!» И Дантон отвечает: «Я буду молчать. У революции должна быть одна голова, а не две. Мы обязаны погибнуть, чтобы Робеспьер, освобожденный от соперничества с нами, вел нашу революцию к победе». У меня нет пьесы Роллана, цитирую по памяти, но, думаю, смысл того, что поразило Бухарина, передаю точно.

Он говорил Виктору, что ситуация, сложившаяся в России, трагически близка к тому, что происходило во Франции. И там, и здесь вожди революции соперничали, добиваясь верховенства. А нужен один лидер, одна голова, а не разнокалиберное многоголовье. Именно поэтому он, Бухарин, так быстро склонился перед Сталиным, так искренне и честно отказался от борьбы за власть. Он не считает свою голову выше сталинской — хотя бы потому, что Сталин уже стоит над всеми, и преступлением перед революцией будет соперничать с ним. Это его давнее решение, и пьеса Роллана наполнила его ощущением сопричастности, потому что, возможно, и в прежние времена великие вожди революции испытывали то же, что и он, приходили к тем же, что и он, решениям.

Не знаю, много ли правды в этом рассказе, но что он правдоподобен — уверен. И не думаю, что тогда Николая Ивановича волновала возможность еще одной аналогии (которая вскоре была реализована): он тоже погибнет, как Дантон. Это было до XII съезда РКПб — и ничто не предвещало такого поворота. Сталин допустил Бухарина к разработке новой конституции, даже, кажется, послал в командировку в Париж. И Бухарин мечтал о новом назначении — вместо его тогдашнего редакторства в «Известиях». Во время другой прогулки по той же набережной он признался, что хотел бы стать наркомом просвещения. Этот пост, созданный Луначарским, идеально подходит для него, Бухарина. Сталин несколько лет назад снял Анатолия Васильевича с наркомов, отправил послом (полпредом) в Испанию. Луначарский недавно умер. И вот на его месте Андрей Бубнов. А кто такой Бубнов? Какое у него право быть просветителем великой державы, впервые в истории строящей социализм? Да никакого! Правда, он один из руководителей октябрьского восстания, военный и политработник, но бывший троцкист, путаник, в свое время — уклонист. По культурному кругозору — середнячок. Не по плечу ему наследство Луначарского. Просвещал бы армию, а не страну!

— Очень надеюсь, что Коба это поймет, — говорил Бухарин. — Создание культуры социализма, разработка еще не слыханных форм образования, еще неведомых форм человеческой цивилизации — нет, это именно та задача, которую только мне и поручать. При случае я прямо скажу об этом Сталину.

Виктор, однако, постепенно понимал, что Бухарину было отнюдь не просто прямо разговаривать со Сталиным. Секретарь и переводчик Молотова Валентин Бережков пишет, что при каждом телефонном разговоре с Кобой, даже об обычных своих совнаркомовских делах, Молотов так волновался, что у него менялся голос. Бухарин тоже волновался, говоря по телефону со Сталиным, — во всяком случае, и голос, и интонация, и общий стиль разговора резко менялись.

— Клим, почему задерживаешь статью, написанную для «Известий»? — возмущенно орал он по телефону на Ворошилова, рассказывал Красовский. — Скажи своим холуям, чтобы быстрей просматривали и ставили визы. Можешь быть спокоен: военных тайн не выдаем. В общем — сам проследи и позвони мне.

И совершенно другими были редкие разговоры Бухарина со Сталиным, при которых Красовскому, часто приходившему в редакцию «Известий», удавалось присутствовать.

— Коба, добрый день! — очень вежливо и только на «вы» говорил Бухарин. — Вам, наверное, уже передали статью, которую мы планируем передовой? Каково ваше решение? Очень хорошо, мы подождем.

Красовского арестовали, когда Бухарин еще был на свободе. Уже прошли первые политические процессы, уже состоялись публичные покаяния подсудимых в совершенных ими неправдоподобных злодеяниях, уже прогремели первые расстрелы. Даже глупцу становилось ясно, что наступает эпоха Великого Террора. Красовский понял, что его, ученика Бухарина, взяли, чтобы подобрать ключи к его учителю. Он решил сопротивляться до конца — и не только из честности. Отказ взвалить на себя выдуманные преступления он считал единственным своим шансом на спасение.

В одной камере с Красовским сидел его друг, некий Герценштейн (тоже из учеников Бухарина) — незаурядный молодой ученый, очень эрудированный, очень честолюбивый, быстро взбиравшийся на академические вершины. Достаточно сказать, что он написал предисловие к изданному на русском двухтомнику Вернера Зомбарта «Современный капитализм», а это значило, что у него уже было солидное имя. В тюрьме Герценштейн признавался во всем, в чем его заставляли признаваться, изобретательно добавляя к скудным и однообразным беззакониям, придуманным нехитрым умом следователя, свои красочные фантазии. Красовский ужаснулся, когда Герценштейн рассказал, какие протоколы о своих беседах с Бухариным и о задуманных ими преступлениях он подписывает.

— Ты понимаешь, что такими показаниями губишь не только Николая Ивановича, но и себя? После них тебя в живых не оставят. Ты сам выпрашиваешь себе расстрел.

Красовский вспоминал, что Герценштейн вел себя совсем иначе, чем можно было ожидать, зная его на воле. В нем не осталось ничего от успешного и талантливого ученого, выбравшего для себя академическую карьеру. Он выглядел полусумасшедшим, захлестнутым изуверской мечтой. Его исступленное лицо разгоралось до красного накала.

— Знаю, все знаю, Виктор! Готовлю себе могилу, готов в нее лечь. Пойми: революция движется к великому испытанию, скоро все страны, весь мир капитализма обрушится на нас. И мне, и тебе, и Николаю Ивановичу надо погибнуть, чтобы не стало у нас в стране противоборствующих сил, чтобы люди абсолютно, всецело, телом и душой объединились в партии и вокруг нее. Что моя маленькая жизнь? Ложью о себе творю великую правду победы нашего народа! Вот мое утешение, Виктор!

В общем — это было то самое, о чем говорил Ромен Роллан и что так потрясло впечатлительного Бухарина. Пишу это для того, чтобы показать людям нынешнего поколения, какие сложные мотивы прослеживались в чудовищном Великом Терроре тридцатых годов. Возможно, Герценштейна избивали, как и множество других арестованных. Но уверен: фанатически извращенные концепции частной лжи ради всеобщего блага на подобных ему влияли сильней, чем кулак следователя. Цель и тут оправдывала средства. Эта формула действенна во все времена — живучая, очень живучая гадина!

Красовский в фанатизм не впал, в самосожженцы не захотел. Следователь скоро понял, что на ложь о Бухарине его не раскрутить. Но, раз уж он сидел в тюрьме, его надо было осудить: «органы», это было известно всем, беспричинно не арестовывали. Виктору стали «шить террор». Не против Бухарина, естественно, а против кого-нибудь из вождей, которые, по мнению следователя, заслуживали покушения.

Красовский понял, что безо лжи на себя его не выпустят ни в какое подобие жизни. Он несколько раз встречался с Орджоникидзе. Следователь обрадовался: Орджоникидзе подходит, на Орджоникидзе покушаться законно. Теперь признавайтесь: где, когда и как вы собирались поднять свою преступную руку на испытанного помощника товарища Сталина?

На этот вопрос у Красовского имелся готовый ответ. Тогда-то и тогда-то он был допущен на заседание коллегии Наркомтяжпрома, решались плановые проблемы, интересовавшие «Сорену», а его, Красовского, интересовало, как бы поближе подобраться к наркому и выстрелить в него. Следователь впал в восторженность: отлично обкатанный заговорчик, все на месте, за такое правдивое признание, добытое без «третьих степеней», все получат сообразно заслугам: он — премию, преступник — пулю в затылок.

Но в признании Виктора была одна хитрость, не замеченная простодушным, увлекшимся чекистом: Красовский назначил заседание коллегии и покушение на наркома на тот день, когда Орджоникидзе был в отъезде — не то на Кавказе, не то в Средней Азии. Не одного Красовского спасала от расстрела такая преднамеренная путаница. Другого моего знакомого, Аркадия Николаевича Казакова, которого судил сам председатель Верховного Суда Ульрих, его хороший — до того — знакомый, избавило от пули тоже хитро придуманное несовпадение дат. Красовский на суде доказал, что покушение на Орджоникидзе было невозможно, потому что Серго в это время не было в Москве. Суд с ним согласился, но за саму идею покушения определил десять лет исправительно-трудовых лагерей. Красовский все-таки избежал расстрела.