— Я некоторое время побаивался, — рассказывал Виктор, — что мне пришьют покушение не на Орджоникидзе, а на кого-нибудь другого — и так легко, всего на десятку лет, вывернуться не удастся. Мы ведь уже в тюрьме знали, что Серго далеко не в фаворе, в камерах на него собирали показания. Правда, его не арестовали, а просто пристрелили дома, но что все закончится так тихо, никто еще не знал. Только когда я увидел, что газеты хвалят его и после смерти, у меня отлегло от души: других покушений шить не будут.
Думаю, Виктор зря тревожился. «Органам» было важно его осудить, а за что — не имело значения. Герценштейна расстреляли за связь с Бухариным, а самого Бухарина еще не трогали. Кривда становилась правдой существования. Все было ложью в годы Великого Террора — затаенной и неприкрытой, наглой и подобострастной, мелкой и громадной. Виктор рассказал мне еще об одной лжи — и сначала она показалась мне совершенно неправдоподобной. Но он повторял ее одними и теми же словами и так часто, что пришлось поверить.
Бухарину понадобилось получить визу Молотова на какую-то статью, предназначенную для «Сорены». Он послал в Совнарком Красовского — в секретариате Молотова работал один из приятелей Виктора.
— Подожди немного в приемной, — сказал тот. — Сейчас я отнесу Вячеславу Михайловичу новую статью Максима Горького, потом пойдешь туда со своей.
Приятель Красовского вошел в кабинет — и забыл плотно прикрыть дверь. Виктор услышал недовольный голос Молотова:
— От Горького? Что еще написал этот старый дурак?
Красовский говорил мне, что напрочь растерялся — так не похоже это было на те славословия, что звучали в речах и газетах. И тот же Молотов спустя короткое время сказал на похоронах Горького, что смерть великого писателя — самая большая наша потеря после смерти Ленина. Воистину ложь стала правдой, а правда — ложью.
Разумеется, все эти подробности я Ольге Михайловне не рассказывал. Но и того, что она узнала, было достаточно, чтоб она сильно заволновалась.
— Хочу попросить вас об одолжении, — сказала она. — Придите ко мне домой со своим другом. Пусть он у меня расскажет, что помнит о Николае Ивановиче.
Я удивился: зачем ей нужны эти рассказы? Ведь она была знакома с Бухариным задолго до того, как он приблизил к себе Красовского. Она сказала, что ее дочь недавно вышла замуж за Юрия, сына Бухарина от Лариной, его последней жены. Молодые живут с ней. Юре, в два года потерявшему отца, очень дороги любые сведения о Николае Ивановиче, а их так трудно получить — даже сейчас многие из тех, кто хорошо знал Бухарина, боятся о нем говорить.
Виктор, немного поколебавшись, согласился пойти к Румянцевой. В то время он работал над докторской диссертацией, завоевывал авторитет в научных кругах. В ближайшем будущем ему предстояло стать — на долгие годы, до смерти шефа — референтом Алексея Николаевича Косыгина по специальным проблемам экономики. Светила экономической науки, знавшие Красовского как ученика Бухарина, почти двадцать лет прозябавшего по тюрьмам, лагерям и ссылкам и наконец реабилитированного, видели в нем свою смену. Это означало, что он был всегда занят, да к тому же — как, впрочем, и я — не любил ходить в гости. «А Ларина будет? — спросил он с тревогой. — У меня с ней были неважные отношения. Не знаю, что Николай Иванович в ней нашел. Молодая, красивая, неглупая — больше ничего! Даже странно, что он в нее так влюбился». Я не находил ничего странного в том, что пятидесятилетние мужчины влюбляются в двадцатилетних девушек, особенно если эти девушки красивые и неглупые. Но возражать не стал: отношение Виктора к женщинам было не похоже на мое — он требовал от них большего, чем я.
Румянцева жила в девятиэтажке между Смоленской площадью и рекой. Дочь ее, миловидная дама лет двадцати пяти, встретила нас в прихожей. Туда же вышел и Юрий, сын Бухарина. Довольно высокий, худощавый, с бородкой под отца, с типичным лицом потомственного русского интеллигента, он, в отличие от спокойной, неторопливой жены, все время двигался: нервно ходил по комнате, садился, вскакивал, прятал руки в карманы, клал их на колени, где они выглядели как-то удивительно не на месте. Вероятно, он сильно волновался и просто не знал, куда себя деть. Только когда мы расселись за столом и появился чай с печеньем, Юрий забыл, что надо держаться как-то особо и стал почти незаметен — и для себя, и для нас. Он, несомненно, был похож на Николая Ивановича, но во всем его облике и поведении было что-то мягкое, женственное, отличавшееся от резкого, яркого, по-своему, по-интеллигентному очень мужественного отца. Я, разумеется, повторяю оценку Виктора, ибо знал Бухарина лишь по описаниям и рассказам.
Разговор шел довольно вяло. Виктора спрашивали, он немногословно отвечал. Я злился. Виктор никогда не принадлежал к пламенным ораторам, но мне он рассказывал о Бухарине гораздо интересней и подробней, чем сейчас за столом. Меня подмывало перехватить разговор и своими словами пересказать то, что я многократно от него слышал. Наверное, в конце концов — к великому облегчению самого Виктора — я бы так и поступил, если бы не появилась Ларина.
Здороваясь, она так посмотрела на Виктора, что сразу стало ясно: она не вспомнила его лица. И он тоже не вспомнил. Лишь обмен именами при рукопожатии заставил их признать свое старое знакомство. Если в молодости она и была красива, то это было так давно, что и следов не осталось. Я уже знал, что ее репрессировали вслед за Бухариным — как «члена семьи врага народа», она долго моталась по лагерям, в ссылке вышла замуж за какого-то местного начальника. Юрий, в двухлетнем возрасте лишенный родителей, воспитывался в детдоме, где было немало детишек с такой же судьбой. Я не заметил, чтобы сын Бухарина испытывал нежные чувства к матери — мне даже показалось, с Румянцевой он общался гораздо теплей.
Ларина вскоре перехватила нить разговора. Она знала: в гости к Румянцевой приглашен Красовский, и приготовилась рассказать, что произошло с ее мужем после ареста Виктора. Она говорила ясно, точно, сжато: картина последних метаний и страхов Николая Ивановича выглядела очень впечатляюще. Бухарина арестовали позже его друзей и сотрудников. Вокруг него постепенно образовывалась пустота. Вероятно, из «взятых» выбивали показания, и, столь же вероятно, собрать убедительный букет преступлений удалось не сразу. Сталин не мог не учитывать, что Бухарин был самым популярным из его противников, ленинскую оценку «Любимец всей нашей партии» можно было вымести из газет и разговоров, но не из душ. Чтобы обвинить и оплевать этого человека, нужно было нагромоздить побольше злодеяний, чем это потребовалось для Зиновьева, Каменева, Томского, Рыкова и прочих — «имя же им легион».
Талантливые писатели-фантасты из СПО (секретно-политического отдела) НКВД — скажем, Броверман, мастер по этой части, — создавали жуткие уголовные романы, где героями становились те, на кого им указывали. Но суду требовались не только яркие концепции, но и серые факты: за открытыми процессами следила вся мировая пресса, о них читали советские люди — и не все сразу теряли головы. Я часто думал о том же Бровермане, одном из руководителей СПО, в 1955 году осужденном (кажется, в чине генерал-полковника) на 15 лет за слишком уж неумеренные фантазии в так называемом «ленинградском деле» Кузнецова, Попкова и других. Напрасно этот человек ушел в юристы — подался бы лучше в писатели детективно-фантастического жанра. Одни бестселлеры выдавал бы!
Непрерывное вымывание людей вокруг Бухарина не могло не действовать на него убийственно. Он понимал, что заранее осужден. И знал, что у него нет и не будет никакого шанса защититься. И тогда он решил оправдаться заранее, но не перед Вышинским и Ульрихом (у тех для него не могло быть оправданий), а перед собственным народом. Верней, не перед народом — тот, ошеломленный тысячами преступлений недавно уважаемых вождей революции, все равно не поверил бы, а перед будущими поколениями, перед самой историей. Он излил душу в «Письме к будущим руководителям Коммунистической партии Советского Союза» — так он поименовал свой последний партийный документ, прозорливо предугадав грядущее изменение названия партии.
— Он настоял, чтобы я выучила это письмо наизусть, — рассказывала Ларина. — Он заставлял меня каждый день читать его вслух: хотел убедиться, что я помню все слово в слово. Он знал, что вслед за ним арестуют и меня. И взял с меня клятву, что в тюрьме или ссылке я каждый понедельник буду про себя полностью повторять этот текст. И только когда это станет для меня безопасным, я должна буду записать его на бумаге или продиктовать машинистке. Больше пятнадцати лет ночью каждого понедельника я повторяла в уме или шептала себе все письмо. Теперь оно записано. Сперва я прочту его наизусть, потом дам вам перепечатку.
Юрий Николаевич, его жена и Румянцева ее уже видели. Ларина передала запись Красовскому. Тот молча прочел ее и передал мне. Я тоже прочел, затем перечитал. Сначала меня охватило недоумение, потом стало расти какое-то тяжелое чувство. Письмо было не по означенному адресу. Оно имело значение для современников, а не для «будущих руководителей». Оно могло оправдать Бухарина перед Сталиным, а не перед историей, ибо история не оправдала самого Сталина, а предвиденья такого поворота в письме не ощущалось.
Бухарин начал с того, что на открытых процессах обвиняемые говорят о себе несусветные гадости, их признания не лезут ни в какие ворота. Его, он убежден, скоро арестуют. Возможно, и он появится перед судьями, а в зале будут сидеть свои и иностранцы. И, вероятно, взвалит на себя тяжелые и неправдоподобные обвинения, признается в грязных преступлениях, которых не совершал и не мог совершить. Он требует, чтобы этим будущим самообвинениям не верили. Он предупреждает, что, вырвав их у него, обвинители не сделают их правдивыми. Он будет лгать о себе и своих делах, так, судя по всему, сложится его скорая судьба, но сейчас, в этом последнем своем письме, он говорит только правду.
И дальше Бухарин уверял грядущих правителей партии, что никаких преступлений против своей страны не совершал. Правда, у него были расхождения со Сталиным, когда приступали к первой пятилетке. Он возражал против быстрой коллективизации села, предлагал иную структуру индустриализации. Практика социалистического строительства показала, что прав был Сталин, а не он. Он открыто признал свои ошибки. Он искренне, целиком и полностью, принял сталинское руководство. Он видит в Сталине истинного продолжателя дела Ленина, вождя и вдохновителя всех наших побед. У него нет расхождения со Сталиным ни по одному пункту.