Вот таким было это последнее письмо Бухарина. Вероятно, в нем содержалось и многое другое, на чем не сконцентрировалось мое внимание. Меня поразило искреннее преклонение перед Сталиным. От человека, долгие годы претендовавшего на идейное руководство партией, на участие в создании первой социалистической державы, можно было ждать и большего понимания истории. И друзья, и враги видели в Бухарине крупного политического мыслителя. Но в этом письме о своей невиновности, о своей приверженности сталинской линии кричал измученный, растерянный человек, не видящий в грядущем ничего принципиально нового и отчаянно отбивающийся от несправедливого нынешнего дня.
К большой чести Бухарина надо сказать, что на разразившемся весной 1938 года открытом процессе он держался гораздо спокойней и достойней, чем в своем послании. Видимо, счеты с жизнью были уже сведены — и хотелось уйти из истории своей страны без самооплевывания.
Ларина, спрятав письмо, показала нам другие документы. Старые большевики, члены партии еще с прошлого столетия Петров, Стасова и другие обращались в ЦК с просьбой восстановить доброе имя Бухарина как одного из ленинцев — или, во всяком случае, разрешить упоминать его в печати. Ибо умолчание искажает саму историю партии.
— Из ЦК сообщили, что письмо будут передано на рассмотрение предстоящего XXII съезда КПСС, — сказала Ларина. — Остается его дождаться.
XXII съезда КПСС мы все дождались. Но какой-либо реабилитации Бухарина он не принес. Добавлю, что и в огромном «Энциклопедическом словаре» 1980 года, где названы сотни малоизвестных и малозначительных людей, нет фамилии Николая Ивановича. Давно ушли со сцены люди, ненавидевшие этого человека, Николая Бухарина (и многие из них публично оплеваны), а придуманная ими ложь не отменена. Можно ли в таких условиях писать правдивую историю?
После вечера у Румянцевой мы с Виктором возвращались домой в хмуром молчании…
Ольга Михайловна очень хотела, чтобы мой роман появился в их журнале. Она говорила, что мне нужен хороший редактор — такой, чтобы ему и Панферов доверял, и я поверил. Человек, хорошо поработавший в литературе и досконально разбирающийся в проблемах промышленности. Лучшим, она думает, будет очеркист Иван Федорович Винниченко, член их редколлегии, специализирующийся на современной деревне. Я был согласен на любого редактора. И мы стали работать с Винниченко.
Он был замечательный человек, Иван Федорович Винниченко. Настоящий крестьянский сын, настоящий украинец со всеми особенностями «хохляцкого» нрава: упрямый, настойчивый, вспыльчивый, умело соединяющий дерзкую напористость и улыбчивую хитрецу. И он уже имел имя в литературе — правда, довольно своеобразное, чтобы не сказать сильней.
Дело в том, что, вернувшись из Венгрии (он пробыл там в полпредстве некоторое время — в период мятежа 1956 года), Иван Федорович напечатал очерк о МТС, где убедительно доказывал, что пора ликвидировать эти громоздкие учреждения, а технику, собранную в них, передать колхозам. За спиной Винниченко стоял благоволивший к нему Дмитрий Степанович Полянский, тогда член президиума ЦК и председатель Совмина РСФСР, но знали об этой могучей защите лишь немногие. Статья наделала шуму, ее сгоряча объявили антипартийной, первичная организация исключила Винниченко из рядов КПСС. Но райком исключения не утвердил.
Елизар Юрьевич Мальцев, разбиравший его дело, рассказывал мне в Доме творчества, что догадывался, как поворачиваются события, и не торопился подталкивать райком. Тем временем Полянский принес очерк Хрущеву. Хрущев пришел в восторг: он тогда ликвидировал (где мог) ненавистное ему сталинское наследие. Винниченко доказывал, что за три года после смерти Сталина колхозы хозяйственно возродились и уже способны сами вершить свои производственные дела. Трудно и представить было что-нибудь более приятное Хрущеву, чем это категоричное утверждение эффективности его новой крестьянской политики! Участь МТС была немедленно решена. А среди тех, кто недавно голосовал за исключение Винниченко из партии, послышались робкие голоса: а не следует ли представить его к Ленинской премии? Ведь такое кардинальное предложение — и настолько современное… Сверху разъяснили, что ликвидация МТС — великая заслуга всей партии, новый этап развития страны, а не какое-то вам индивидуальное предложение… В общем — не смешивайте божий дар с яичницей. Восторженные голоса замолкли так же быстро, как перед тем потеряли свою карающую звучность голоса осуждающие. Винниченко стал фигурой видной и неприкасаемой.
Неожиданное выдвижение в фигуры принесло ему и кое-какие материальные плоды. Он, что всего важней, получил в Москве жилье — одну-единственную (правда — просторную) комнату в новом доме на улице Руставели. Здесь он жил с больной женой. Для двух человек — литератора с его ночной работой и женщины, которой нужен покой, помещение было не из самых удачных. Я несколько раз бывал у него и всегда удивлялся воодушевлению, с которым он отзывался о своей «квартире» из одной комнаты. Возможно, его докомнатное существование было таким, что и почти окраинной улице Руставели следовало радоваться как выходу в свет.
Зато в отношении других благ он повел себя отнюдь не стандартно. Он рассказывал мне, как поссорился с тогдашним руководителем украинских писателей Олесем Гончаром. Радостная весть о большом успехе земляка широко распространилась в литературных кругах Украины. Гончар явился к Винниченко с деловым предложением. Иван Федорович переезжает из Москвы в Киев. Ему выделяют трехкомнатную квартиру в Липках, на улице Орджоникидзе, недалеко от ЦК — в самом престижном районе украинской столицы. Определяют постоянную месячную зарплату в 300 рублей — какую-нибудь совершенно необременительную должность для ее обоснования подобрать несложно. А Винниченко будет писать по-украински (причем не только на украинские темы) — и гонорар ему станут выплачивать по высшей ставке.
— В ЦК пивнистью пидтримують нашу пропозицию. Годи, Иван Хведорыч?
Предложение было заманчивейшее — это самая точная характеристика. Положение, обещанное в Киеве, было выше всего, чего он мог добиться в Москве. К тому же Винниченко любил свою ридну неньку Украину. В его русском языке отчетливо слышался украинский выговор. Во время одной поездки я завернул на Полтавщину, в село Бреусивку, где жила его мать Наталья Николаевна. Она, уже в годах, так и не научилась «рабочему» языку своего сына и говорила только по-украински. В общем, трудно было отыскать более щирого украинца, чем он. Но Винниченко отказался от великолепной перспективы стать киевлянином. И отказался так, что — как сам шутливо сокрушался — восстановил против себя не только Олеся Гончара, но и всех украинских писателей.
— Ни, не годи, Олесь Терентич! — сказал он. — В Кииви на украинской мови николы не зробыты того, что можно зробиты в Москви на российской. Велики справы зараз можлыви тильки у Москви. У мене ще богато разных думок, тильки через Москву их можно претворити в життя.
Но и в Москве «велики справы» осуществлялись далеко не всегда. Помню одну из наших последних встреч. Не так давно у Винниченко был инфаркт, он долго лежал. Я увидел его в буфете ЦДЛ — Центрального дома литераторов. Он заказал сто граммов коньяка и жадно его выпил.
— Иван Федорович, вы в своем уме? — испугался я. — И это после болезни!
Он устало махнул рукой.
— Настроение такое, что хуже всякой болезни. Вы никуда не торопитесь? Я иду домой, проводите меня. По дороге расскажу, что случилось.
А случилось вот что. Винниченко написал новый очерк о каком-то председателе волгоградского колхоза, кажется — Грачеве. В очерке он доказывал в общем-то отнюдь не оригинальную мысль, что без удобрений не получить высоких, стабильных урожаев. А удобрений не хватает. Он отнес этот очерк Полянскому. Полянский стал ругаться.
— «Что ты меня агитируешь за удобрения?» — закричал он на меня, — рассказывал Винниченко. — Надо не увеличивать, а сокращать их производство, вот такая экономическая задача. Весенний сев на носу, а у меня в Рэсэфэсээрии на станциях свалены три миллиона тонн удобрений, и колхозы их не берут. Под открытым небом — ветер их развевает, дожди вымывают, порошок слипается в камень…».
— «А почему, Дмитрий Степанович, колхозы отказываются от удобрений?» — спросил я, — продолжал свой рассказ Винниченко.
«Потому что не дураки. При нынешних закупочных ценах на зерно и продажных — на удобрения прибавка от повышения урожайности очень часто меньше, чем затраты на химикалии. Кто по своей воле станет вышвыривать деньги на ветер? Заставляем брать силой, а разве это действенный метод? Пока не снизим цены на удобрения и не повысим — на зерно, экономического эффекта не будет. Так что забирай свою статью, Иван Федорович, и не лезь ко мне со своими идеальными проектами».
«Дмитрий Степанович, вы же член президиума ЦК, вы председатель Совета министров РСФСР, — сказал Винниченко. — Вы — власть! Так поставьте вопрос о снижении цен на удобрения и повышения цен на зерно, добейтесь, чтобы приняли это предложение. Если не вы, то кто еще это сделает?»
«Поставьте вопрос, добейтесь принятия! — передразнил Полянский. — Всю политику цен менять, всю структуру химической промышленности! Да меня Хрущев ногами затопчет, заикнись я об этом. К чему мне такая романтика?»
— Вот такая была деловая беседа, — с горечью говорил Винниченко, — От любого мог ожидать трусости, но не от Полянского. Он мне всегда казался самым энергичным и смелым из молодых руководителей страны. Вы не поверите: пустяк, а как действовало, когда он хвалился своим, можно сказать, кровным родством с революцией. Он ведь родился в ночь на 25 октября 17-го года, в тот самый час, когда штурмовали Зимний дворец. И говорил, что это накладывает на всю его жизнь особую ответственность перед революцией.
— Троцкий тоже родился в ночь на 25 октября — правда, за 38 лет до революции, и тоже хвастался, — сказал я. — А помогло это ему? Вздор вся эта глупая мистика! Для пифагорейцев еще подошло бы, но не для нас с вами.