— Красота какая! — с тоской сказал Зелик. — Нам с Валей выделили квартиру в Купчино, две комнаты, можно кабинет устроить, очень хочу переезжать, но жаль бросать вид на Казанский. И уже не знаю, что лучше.
— Однажды у президента Академии Наук Александра Петровича Карпинского спросили, какую он хочет квартиру в Москве. Он ответил, что согласен на любую, только чтоб окна выходили на Неву. Вроде тебя, Зелик.
— А ты не вернулся после реабилитации в Ленинград, где жил до ареста, а зачем-то поселился на «Диком Западе», в Калининграде. Что за причуда! Как твои литературные дела?
Я ответил, что дела, в общем, малоуспешны. Правда, напечатал новый роман в «Октябре», несколько повестей в «Знамени» и «Неве», но рассказы о тюрьме и лагере отвергнуты. И еще одна крупная неудача. Старое увлечение научной фантастикой вызвало потребность самому писать ее. Но законченный мной роман о будущем человечества «Люди как боги» встречен рецензентами в штыки. Рукопись последовательно отвергли «Детская литература», «Молодая гвардия», «Знание», мое родное калининградское издательство, журнал «Знамя», а «Наука и жизнь» предложила сократить ее в два раза, на что я не пошел. Преодолеть такое дружное неприятие я неспособен. Придется отказаться от мысли стать писателем-фантастом. Рукопись засунул в шкаф и никуда ее больше не посылаю.
— А твое собственное мнение об этом романе? Помнится, ты объективно оценивал недостатки своего первого крупного произведения. Тебе, стало быть, могу верить.
Я заверил Штеймана, что мой фантастический роман гораздо лучше того, что печатался в «Новом мире», и я искренне не понимаю, почему рецензенты так на него ополчились. Он подумал и сказал:
— Пришли его мне. Хочу сам посмотреть, чего ты стоишь в фантастике. Я не знаток и не любитель этого жанра, так что на критику не поскуплюсь, но тебе это будет полезно.
Вернувшись домой, я послал Зелику рукопись и забыл о ней. В то время я начал работать над повестями о физиках-ядерщиках, используя свои старые знания в области атомных проблем — все-таки несколько лет пришлось ими заниматься, — и уже не думал возвращаться к фантастике. Но примерно через полгода после разговора с Зеликом меня вызвал к телефону писатель и критик Владимир Иванович Дмитревский.
— Мы с Евгением Павловичем Брандисом готовим к печати сборник фантастики «Эллинский секрет». Зелик Яковлевич Штейман предложил мне ваш роман, предупредив, что с вами этого не согласовывал и что рукопись уже отвергли многие издательства. Он нам понравился. Будут ли у вас возражения против его напечатания?
Разумеется, возражений у меня не было. «Эллинский секрет» с моим романом вышел в свет в 1966 году, а Лениздат попросил продолжить повествование дальше, посчитав напечатанное лишь первой частью эпопеи. Так я стал писателем-фантастом. И даже то, что в эти годы печатались в «Знамени» и выходили отдельными книжками романы и повести о ядерщиках (три рукописи увидели свет, две задержаны цензурой и не напечатаны до сих пор), уже не свернуло меня с нового моего пути. Глубоко уверен, что без помощи Зелика я бы сложил руки и никогда не вернулся к этому жанру.
Зелик радовался успеху моего фантастического романа, пожалуй, больше, чем я. Он торжествовал:
— Сережка, я оглоушил тебя обухом по темени, когда вышел твой первый роман. Но ты уцелел, не брякнулся носом в литературное небытие, за это — молодец! А сейчас я наддал тебе такое ускорение в новую отрасль! И если не воспользуешься этим и не напишешь по-настоящему хороших книжек, то грош тебе цена по гамбургскому счету. Считаю, что полностью посчитался с тобой — оправдал зло добром!
Он был неправ. Зла не было, была жесткая критика моих недостатков. А добро наличествовало. Скоро двадцать пять лет с того времени, когда он помог мне полностью уйти в новую для меня отрасль литературы — каждый раз вспоминаю об этом с благодарностью.
А собственные его литературные неудачи продолжалась и после его безвременной смерти весной 1967 года — ему только подходило к шестидесяти. В комиссию по его литературному наследию вошел и я. Мы составили сборник лучших его статей и фельетонов. Но издательство категорически отвергло их. Время было застойное, нам строго объяснили:
— Есть указание — сосредоточиться на современности. Находить яркие примеры сегодняшних достижений и удач — и живописать только их. А что у Штеймана? Споры двадцатых годов. Кого это сейчас заинтересует?
Так и не вышло посмертной книги Зелика Штеймана…
Я сказал, что смерть его была безвременной. Но это правильно только с точки зрения статистики: шестьдесят лет — не предел жизненного срока нормального мужчины. Но мы, его друзья, знали, что он далек от всякой нормальности. Несколько лет ленинградских (и не только) тюрем, непосильный труд на «общих» работах в лагере, нервотрепка в диспетчерских, где любое неправильное распоряжение грозило повторными лагерными сроками, новая ссылка после короткой мнимой свободы, семейная неустроенность до последней женитьбы — все это не способствовало сохранению здоровья. Да он и сам не умел быть здоровым: не любил прогулок, физкультуры, много курил. Сердечные схватки начались у него вскоре после освобождения, одна из них, уже в больнице, и свела его в могилу.
Вспоминаю, как я сам опрометчивым поступком, граничившим с хулиганством, спровоцировал у него приступ.
Выходя на улицу, он всегда клал себе в карман пузырек с нитроглицерином. Однажды он забыл взять его со стола. Я прихватил нитроглицерин незаметно для Зелика. Мы зашагали по Невскому, я ждал, не вспомнит ли он о лекарстве. Мы дошли до Дома книги, и здесь я сказал:
— Зелик, ты захватил свой нитроглицерин?
Он ощупал карман, зашатался и стал оседать на землю. Лицо его побледнело, губы задрожали, он силился что-то сказать и не мог. Я подхватил его, но не удержал: он был много грузней меня. На помощь кинулись прохожие — они не дали ему упасть. Я вытащил пузырек с нитроглицерином, трясущимися руками стал совать ему таблетку.
— Бери, бери! Я пошутил, я захватил твое лекарство.
Он пришел в себя нескоро. Вероятно, мой испуг, мое побледневшее лицо и дрожащие руки подействовали на него не меньше, чем таблетка.
Потом он со смехом говорил мне:
— Ты выглядел так, словно припадок у тебя, а не у меня.
Больше я не позволял себе таких безобразных шуток. И выходя с ним наружу, сам проверял, есть ли у него в кармане пузырек с нитроглицерином. И цитировал нравившиеся ему стихи Варлама Шаламова о нитроглицерине:
Я пью его в мельчайших дозах,
На сахар капаю раствор,
А он — способен бросить в воздух
Любую из ближайших гор.
Он смеялся. Ему, как и Шаламову, нравилось, что самая сильная взрывчатка в малых дозах не разрушает, а спасает.
Где жил Александр Дюма в Тифлисе?
В 1965 году мы с Галей отправились путешествовать — на гонорар за переиздание романа «В полярной ночи». Сначала поехали в Ленинград, где я познакомился с Дмитревским[17]. Он прочел перед тем рукопись моего фантастического романа «Люди как боги», обрадовался ей и собирался печатать в сборнике, который составлял, — и тем произвел из меня, нетвердого реалиста, вполне определенного фантаста. Галя в Ленинграде была впервые, жили мы у Штейнмана, на Желябова, против Казанского собора, его колоннада виднелась из окна — великий город производил именно то впечатление, какого надо было ожидать.
Из Ленинграда полетели в Баку, оттуда в Ереван — эти два города, оба прекрасные, были удивительно непохожи один на другой. Стандартная архитектура нашего времени, сближающая Париж с Пензой, а Лондон с Калининградом, еще не наложила на них своего нивелирующего, до зевоты серого однообразия.
Из Еревана я послал в Тбилиси, в Союз писателей, телеграмму с просьбой забронировать номер в гостинице. В столицу Грузии мы не полетели, а пропутешествовали по Семеновскому перевалу в автобусе и за какие-то часы перенеслись из сухого лета Эчмиадзина в прекрасную осень — золотую у постепенно высыхающего Севана и хмурую и дождливую на высоте перевала, за божественно красивым Дилижаном.
В Тбилиси мы сменили автобус на такси и поехали в Союз писателей. Галя осталась в машине, а я пошел искать секретаря союза. Им оказался Иосиф Нонешвили, народный поэт Грузии, известный здесь всем и каждому — так мне потом с уважением его аттестовали. Он и держался соответственно своему рангу и писательскому значению.
Телеграф, конечно, перепутал мою фамилию, в справочнике не нашли того, кто заказывал номер, но на всякий случай — Тбилиси предельно гостеприимен, а Союз писателей Грузии гостеприимен выше предела — забронировали номерок в гостинице.
Нонешвили бросил приветливый взгляд на мою лысину, крепко пожал мне руку и какой-то высшей интуицией мгновенно понял, что я достоин чего-то более высокого, чем высотная гостиница «Иверия» на горе Мтацминда. Он молча схватил телефонную трубку, о чем-то с кем-то поговорил, а потом обратился ко мне:
— Я ваших книг не читал, но знаю — пишете хорошо. Мы очень любим нашу прекрасную гору Мтацминда, но это все-таки не для вас. Грузия рада вашему приезду. Вы с супругой будете жить в самом знаменитом номере самой знаменитой нашей гостиницы — в том, где размещался великий Александр Дюма.
Я пробормотал, что могу ограничиться обыкновенной комнатушкой, не откажусь и от номера, который занимал Кнут Гамсун. Эта фамилия, похоже, еще меньше говорила Нонешвили, чем моя. Естественно, он не знал, что Гамсун тоже побывал в Тбилиси. Я часто поражался тому, что многие грузины, народ интеллигентный и образованный (в среднем даже более образованный, чем русские), совсем не знали, что великий норвежец совершил путешествие через Петербург и Москву на Кавказ и что написал об этом прекрасную книгу под все объясняющим названием «В стране чудес».
— Подождите меня здесь две минуты, — сказал Нонешвили, — и мы поедем в моей машине на проспект Руставели в гостиницу «Интурист».