— Тогда я расплачусь с такси и достану свои вещи.
Он высоко поднял брови.
— Простите, какое такси? Ваша жена сидит в моей машине. Таксисту давно заплачено, и он уехал.
Так оно и было.
Иосиф Нонешвили сам повез нас в «Интурист». Гостиница, четырехэтажное здание середины прошлого века, располагалась напротив здания правительства Грузии. Нас пригласили в роскошный номер на третьем этаже: две большие комнаты в коврах, в третьей — мраморная ванна, такая просторная, что в ней можно было и поплавать, и утонуть. Мы с Галей потом — для хулиганства — залезли в нее вдвоем: ничего, тесно не было. Дежурная по этажу торжественно, даже с некоторой грустинкой в голосе объявила:
— Ваш номер. Александр Дюма в прошлом веке. Теперь вы.
А Нонешвили добавил:
— Окажите мне честь занять ваш сегодняшний вечер. Приеду через два часа.
После его ухода я с беспокойством сказал:
— По-моему, он путает меня с каким-то классиком. А если узнает, что я не тот?
Галя беспечно отозвалась:
— Ничего он не путает. Просто из вежливости преувеличивает твое значение. А ты не протестуй.
Вечером он провел нас в ресторан при гостинице. Была вкусная еда, приятное вино, оркестр играл хорошую музыку, певец пел стихи Нонешвили, музыканты кланялись в нашу сторону, показывая, что все это торжество — для нас. Мое беспокойство возрастало. Я очевиднейшим образом сидел не в своих санях. А когда я по плебейской своей привычке попытался заплатить за угощение и музыку, Нонешвили с такой укоризной посмотрел на меня, что я не знал, куда деваться.
Нас вывели из ресторана, посадили в машину Союза писателей и покатали по ночному Тбилиси. Нонешвили давал пояснения. Тбилиси был божественно хорош — даже лучше Тифлиса, вдохновенно описанного Гамсуном.
Прощаясь с нами у гостиницы, Нонешвили сказал:
— Простите, но завтра я не смогу уделить вам много времени. В Тбилиси приехал Сергей Сергеевич Смирнов. Он остановился в гостинице «Тбилиси», это рядом с вашей. Я буду у него. Вы знакомы с Сергеем Сергеевичем?
— Знаком. И очень рад буду его повидать.
Здесь я должен сделать небольшое пояснение. В другом месте я уже говорил, как произошло мое знакомство со Смирновым, сейчас повторю, ибо без этого не понять, что произошло на другой день. В 1952 году я передал в «Новый мир» роман «Второй фронт», впоследствии переименованный во «В полярной ночи», и попросил мою первую жену Эсфирь Малых сказать, что его написала она. Но ни Твардовский, тогда редактор журнала, ни Смирнов, его заместитель, не поверили, что роман — ее рук дело, и потребовали назвать автора. Фира прислала мне паническую телеграмму в сто слишком слов с просьбой расшифроваться. Я признался, что ссыльный, а в прошлом заключенный. Смирнов написал мне, что мое правовое положение отношения к литературе не имеет и что роман они будут печатать.
Роман они тогда напечатать не сумели, но сам факт присылки такого письма в 1952 году, при жизни Сталина, свидетельствовал о незаурядной смелости. Смирнов мог гордиться собой. Соответственно он гордился и мной — как живым свидетелем его литературной смелости и человеческой порядочности.
В 1955 году состоялось и наше очное знакомство. Я пришел к нему домой, он жил тогда в районе Марьиной Рощи на какой-то из Октябрьских улиц. Жены его не было дома, он поставил угощение — две бутылки «Двина» и один лимон, больше ничего в квартире не оказалось. Коньяк мы одолели весь, лимон тоже и наговорились всласть. Он подарил мне свою книгу «Сталинград на Днепре», где имеются страницы, написанные с большой силой, особенно сцены ночной молитвы немцев в окружении и отчаянной — сразу после молитвы — попытки армии Штеммермана[18] вырваться из кольца дивизий Конева.
На другое утро мы пошли с Галей в гостиницу «Тбилиси». Мы не виделись со Смирновым почти десять лет, за это время он выпустил свою «Брестскую крепость», стал знаменит, получил Ленинскую премию. Его номер, угловой, роскошный, на две комнаты, с окнами на тот же Дом правительства, был полон народа, в основном — героев его книги о Бресте, их друзей и грузинских писателей. Пили коньяк, ели фрукты, произносили длинные и хорошие тосты в честь Смирнова. Он обнял и расцеловал меня, представил окружающим, а потом отвел к окну и похвастался:
— Знаете, где я живу? Этот номер занимал Александр Дюма.
Я поглядел на Нонешвили, расхаживающего среди гостей, и возразил:
— Ну нет, Сергей Сергеевич, номер, где жил Александр Дюма, в гостинице «Интурист», а не в «Тбилиси». И занимаем его мы с Галкой.
— Кто это вам сказал?
— Это сказали в Союзе писателей.
— А мне в ЦК партии. А что выше — ЦК или Союз? Даже поздравили — будете жить в самом знаменитом номере. Они ведь считают меня большим писателем, — добавил он, словно извиняясь. Он как-то стеснялся своей внезапно нагрянувшей всенародной популярности. — Вам, наверное, приврали насчет Дюма. Надо бы проверить.
— Проверим, — пообещал я. — Вернусь в свою гостиницу и проверю.
— Сейчас едем на Тбилисское море, хочу посмотреть. Вы с нами в моей машине.
На Тбилисское море поехала целая кавалькада машин. В первую, личную смирновскую (он сам получил ее в Горьком в счет ленинской премии, завод расстарался на лучший экземпляр для прославленного писателя), сели он, Нонешвили, один из героев Брестской обороны, ныне доктор филологии и профессор, и я. Во второй, нонешвилевской, разместились женщины: Вирджиния, жена Смирнова, Медея, жена Нонешвили, еще некая Офелия, тоже чья-то жена, а между дамами со столь замечательными именами — моя Галка. Разговор в женской машине, Галка потом рассказывала, шел классический дамский — о нарядах, о хороших ателье, об импортных товарах. В автомобилях, следовавших за передними двумя, разместились остальные почитатели и знакомцы Смирнова.
Тбилисское море представляло собой недавно завершенное водохранилище с еще не устоявшейся мутной водой. Милиция автомобили на берег не пустила, исключение сделали только для машины Смирнова, и около нее, словно подчеркивая исключительность события, установился — самое точное слово для этой операции — милиционер в мундире.
Смирнову захотелось купаться, мне тоже. Плавок мы с собой не захватили и полезли в воду нагишом. Никто не пожелал составить нам компанию. Мы со Смирновым плавали и ныряли, а на берегу стояли остальные в темных парадных костюмах, при галстуках, надушенные — и терпеливо ожидали нашего возвращения. День был безоблачный, жаркий, а мы со Смирновым были единственными на всем море, кто захотел поплескаться в воде.
— Теперь в ресторан, Сергей Сергеевич, — энергично возгласил доктор филологии, когда Смирнов стал одеваться. Герой Брестской обороны был распорядителем празднества.
Перед рестораном, возвышавшимся на откосе водохранилища, теснилась толпа жаждущих (наверное, по случаю жаркой погоды) выпить и закусить, но двери охраняли строгие сторожа. Доктор филологии проверял по своему списку, кого пускать. В обширном зале было накрыто всего два стола, один подлинней, человек на двадцать, другой покороче.
За длинным столом разместились почитатели Смирнова и он сам, короткий оставался пустым. Доктор филологии, стоя, принимал с подноса, принесенного официантом, наполненные до половины бокалы и поочередно дегустировал их содержимое. Человек пять-шесть, окружив его, молча наблюдали за священнодействием снятия винной пробы.
— Пьем «Цинандали», — объявил доктор филологии. Его решение встретили одобрительным гулом. Все стали рассаживаться по местам.
В это время появились гости второго стола. Восемь человек тихо расселись с двух его сторон, около них возникла целая армия официантов. Я где-то читал, что на больших приемах за рубежом каждого гостя обслуживает свой кельнер, возвышающийся за спиной. Что-то похожее изобразилось за вторым столом. А стол поклонников Смирнова обслуживали два или три официанта, они явно не справлялись со своими обязанностями. Зато им помогали велеречивые тосты — длинные, как эстрадные новеллы. Во время тостов все только слушали, прекращая есть и пить, — это давало возможность официантам сменить блюда и наполнить бокалы.
Наш стол, длинный, двадцатиместный, гремел аплодисментами, оглашался приветственными криками, разражался радостным смехом, чуть ли не пел. А за вторым столом стояло молчание, там деловито вкушали и пили, тостов не произносили, а если и разговаривали, то даже ко мне, сидевшему к ним всех ближе, не доносилось ни одного отчетливого слова.
Зато официанты, сновавшие у второго стола, несравненно внимательней прислушивались к любому звуку оттуда и куда поспешней реагировали на каждое движение обедавших. У меня постепенно создавалось впечатление, что он, маленький, деловой, а не праздничный, для ресторанных служак был много важней нашего, многолюдного, шумно чествующего знаменитого гостя Грузии.
Тосты в честь Смирнова эстафетно обегали весь наш обширный стол, то один, то другой вставали с бокалом вина и объявляли, как они любят и почему любят замечательного писателя, столько сделавшего для памяти о героях войны, до него погибавших в безвестности, а теперь удостоенных всенародной славы. Все это было верно, конечно, да и говорилось горячо и искренно. Смирнов приподнимался, прижимал руку к груди, благодарил. А затем он сам захотел произнести тост. И к своему смущению, почти ужасу, я услышал, что он говорит обо мне. Он восхвалял меня. Он описывал, как я сидел в тюрьме и лагере во время террора Сталина и Берии, но сохранил душу, не потерял ясного ума, остался верен нашим великим идеям. И поэтому, закончил с воодушевлением Смирнов, надо выпить за этого замечательного человека, в прошлом инженера, ныне писателя.
Грузины народ воспитанный, почитатели Смирнова были к тому же из интеллигентов, все, не вставая с мест, дружно подняли бокалы, молча пригубили из них. Я понял, что погиб. Для Грузии я больше не существовал. Еще в самом начале тоста Смирнова я сообразил, что здесь мне не простят, что я был жертвой Сталина и Берии, истинными жертвами здесь виделись сами Иосиф Виссарионович и Лаврентий Павлович.