Эти две книги так и не увидели света.
Меня вызвал к себе один из научных руководителей атомного министерства, носившего почему-то название Средмаш — Министерство среднего машиностроения, — хотя его естественней было бы называть Министерством крупного машиностроения, или даже — еще верней — всеуничтожения, и предложил кооперироваться с ними. Как я отношусь к тому, чтобы написанная мной история ядерной промышленности стала официальным документом? Мне раскроют все секретные архивы, но одновременно укажут, на чем следует концентрироваться и что не нужно упоминать. На такой труд можно будет ссылаться. Конечно, ни о каком ограничении моего художественного творчества речь не идет. Если мне, скажем, захочется указать, что в день испытания нового ядерного оружия погода была очень холодная и ветреная, а у руководителя ломило голову или, не дай Бог, расстроился желудок, никто и не посягнет на мою творческую свободу.
Я, однако, не согласился на такое узкое понимание свободы. Совместная работа с Минсредмашем не получилась.
Результатом этой беседы было то, что вскоре другой — пониже рангом — работник Средмаша явился в «Знамя» и потребовал немедленной выдачи рукописей и ксерокопий второй части «Творцов». Одновременно была изъята и «Повесть об институте». Три года назад Г. Н. Флеров, незадолго до своей смерти, вновь пытался, учитывая изменение общественной обстановки, добиться опубликования этих двух книг. Но ему разъяснили, что, хоть обстановка и изменилась, разрешения на публикацию все равно не будет.
Свободное описание нашей атомной эпопеи осталось в сфере иллюзий. Я отвернулся и от этого, так поманившего меня, миража.
И тогда мне пришла в голову идея заняться научной фантастикой — единственным видом художественного творчества, который сам основывается на иллюзиях и миражах и поэтому неподвластен цензурным запретам. Я написал первую часть романа, с вызовом названного мной «Люди как боги». Я положил себе следующее задание: пишу о будущем, потому что ни о прошлом, ни о настоящем много не нафантазируешь, а будущее для фантазий открыто; рисую общество, в котором мне самому хотелось бы жить; описываю героев, каких мне приятно было бы иметь в кругу моих приятелей и добрых знакомых, прототипами для них выберу реальных друзей, даже не изменю у многих их настоящих фамилий и имен; одарю их материальным могуществом, о котором боги древности могли бы только мечтать; ввергну их в события и пространства и сугубо личного, и космического масштаба; построю сюжет так, чтобы было интересно читать и взрослому мыслителю, и подростку, жаждущему сверхъестественных приключений.
Роман последовательно отвергли четыре издательства: одно калининградское и три московских. Все они сопроводили свои отказы пренебрежительными и уничтожающими отзывами. Книга, по общему мнению, не соответствовала нормам истинно советских фантастических произведений. Только «Лениздат», в который рукопись попала случайно и без моего ведома — я в отчаянье уже счел попытку стать фантастом очередным миражом, — согласился опубликовать роман «Люди как боги» в одном из своих сборников.
Критики встретили роман весьма сдержанно, объявив его типичной западной «космической оперой». Читатели потребовали второй части, но и этим их настояния не ограничились. Издательство уговорило меня сесть за третью часть эпопеи — и, чтобы не браться за четвертую, в развернувшихся звездных приключениях я привел к гибели почти половину героев книги, для продолжения ее осталось слишком мало персонажей.
«Люди как боги» привлекли внимание читателей и за рубежом. Книга четырежды издавалась на немецком языке, дважды на польском, по одному разу на японском и венгерском. Успех ее заставил меня в последние годы сконцентрироваться на фантастических произведениях — повестях и рассказах, впоследствии выходивших отдельными книгами в разных издательствах, переведенных на немецкий, английский, испанский, болгарский, польский, японский, чешский и другие языки… В издательстве «Полярис» готовятся к печати два моих новых, еще нигде не издававшихся научно-фантастических романа, — «Хрононавигаторы» и «Диктатор».
Закончив «Диктатора», я вернулся к реалистической прозе — пишу давно начатое повествование о своей жизни, названное тоже претенциозно: «Книга бытия». В ней будет рассказано о главных событиях и интереснейших людях, знакомство с которыми составило содержание моего существования; и о дореволюционном моем детстве, и о днях гражданской войны, сохранившихся в моей памяти, и о страшном голоде 1921–1922 годов, и о возвращении к нормальной жизни при НЭПе, и о первых пятилетках с их бурным развитием индустрии и вторым голодом 1932–1933 годов, погубившем новые миллионы людей, и о правительственном терроризме, тюрьмах и лагерях, которые мне пришлось перенести на своей шкуре, и о не менее бурных послевоенных годах… «Книга бытия» задумана как своеобразное зеркало эпохи, выраженное в форме событий моей собственной жизни.
В этом наброске своей биографии я часто говорю об одолевавших меня (да и все общество) иллюзиях и влекущих к себе обманчивых миражах. Но отсюда вовсе не следует, что я осуждаю самый факт их появления, совсем напротив. То, что заветные намерения и горячие ожидания на практике оказывались химерами, составляло индивидуальные неудачи моего собственного существования. Но то, что они вообще появлялись — и в мире, и в моей личной жизни, — являлось великим благом. Без иллюзий жизнь становится однотонной. Великие мечты ведут вперед и человека, и человечество. А что они далеко не всегда осуществляются — это всего лишь досадный недостаток. Моя эпоха явила миру огромные химеры, увлекла людей величественными иллюзиями — но и заставила настойчиво стремиться к будущему, расцвеченному миражами. А если за это пришлось платить великими лишениями — так что ж, путь на высоту не бывает без скал и провалов.
Только дорога в ад обходится без них — ведь она вымощена благими намерениями.
С. Снегов.
Октябрь 1993 года
Часть первая. Тюрьма
Начало очень долгого пути
Весь 1935 год я прожил в смутном ожидании беды. Ленинград трясла политическая лихорадка. Шли массовые аресты и высылки. Великая очистка славного города от беспощадных врагов советской власти — так эта широко задуманная акция вполне пристойно именовалась в должностных разговорах. А в беседах вполголоса делились слухами об уходящих из города поездах, набитых всяческими социальными врагами: детьми, женщинами и стариками, семьями бывших аристократов и дворян, либеральных профессоров и имперских чиновников, служителей культа и буржуазного псевдоискусства и прочими представителями тлетворного западного образа жизни. И я, сын рабочего, подпольщика-большевика, то есть по крови естественнейший образец государственной добропорядочности, недавно тоже был закономерно сопричислен к кругу этих заклейменных людей.
Два года назад комиссия, проверявшая идеологическое состояние одесских вузов, посетила мою лекцию в университете и обнаружила чудовищные отклонения от истинного марксизма-ленинизма и возмутительные несогласия с испытанной партийной линией. Лекцию квалифицировали как «троцкистский гнило-либеральный уклон». Все тогда публично признавались в ошибках и каялись во множестве поминутно совершаемых грехов. Комсомол и ректорат потребовали от меня покаяния. Я пообещал углубиться в марксизм-ленинизм и отныне полностью проникнуться его духом. То ли от меня ожидали большего, то ли сам мой голос показался неискренним, но меня исключили из комсомола, потом сняли с должности доцента университета и вскоре дали понять, что в Одессе уже не найти подходящего местечка для такой недостойной личности, как я. Я посчитал это указанием свыше перебраться наконец в город, о котором всегда мечтал, и уехал в Ленинград. В Ленинграде мне помогли — я все же по диплому был физиком — определиться на завод «Пирометр» инженером-исследователем по высоким температурам.
Я, конечно, понимал, что сменить один город на другой — дело сравнительно нехитрое, но избавиться от раковой опухоли в биографии уже не удастся. Я стал отщепенцем в родной стране. Я был заранее готов к карам за то, что в чем-то разошелся с общепредписанными взглядами. Я только вступил в третий десяток жизни, но жизни больше не будет, так я это спокойно понимал, без паники размышляя о грядущем. И даже с каким-то любопытством ожидал, что же вскорости совершится.
А в ноябрьский праздник 1935 года случилось событие, едва не ставшее для меня трагическим. На завод пришла партия платины от немецкой фирмы «Гереус» — что-то около килограмма тонкой проволоки, из нее изготавливали термопары для измерения температур до 1500°. Платиновую проволоку передали мне для оценки ее электрических свойств. Платина была отличного качества, иначе как на «отлично» знаменитая фирма не работала. К концу проверки подошло время обеда. Я позвонил начальнику лаборатории Морозову и сказал, что платину можно выдавать в производство и что я беру ее с собой в столовую.
В столовой обедали в три смены: сперва рабочие одного цеха, потом — другого, а в заключение — всех рангов заводские начальники. Инженеров лаборатории причислили к ним. В зале было человека три-четыре, подавальщицы убирали столы, какой-то немолодой мужчина развешивал на стенах портреты вождей. Я положил на стол моток проволоки, Морозов равнодушно посмотрел на него и спрятал в карман. Мы поели и разошлись, я еще где-то задержался, а когда вернулся к себе, встревоженная лаборантка сказала, что меня срочно требует Михаил Сергеевич Морозов. Я схватил трубку.
— Сергей, что случилось? — взволнованно спросил Морозов. — Куда ты подевал платину?
— Ничего не случилось, — ответил я. — Платина у тебя. Выражаясь по Бабелю, собственноручно видел, как ты сунул моток в карман.
— Нет у меня платины, — объявил Морозов. — Немедленно бежим в столовую, возможно, я там ее обронил.
В столовой было чисто и пусто. Мы кинулись к Чеботареву, директору завода. Директор был прямолинеен, как телеграфный столб. Он досконально знал, как бороться с пропажами.