Корецкий немного оживился:
— Наверное, был концерт Мирона Полякина или Михаила Эрденко? Они часто тогда выступали. Я сам очень люблю этих превосходных скрипачей.
— Это был ваш концерт, Корецкий, — сказал я. — И тогда, в Ленинграде, я не достал билета. А сейчас слушаю вас, не потратив ни денег, ни времени на очередь в кассе. И не знаю, радоваться этому или печалиться.
Он смущенно засмеялся и пожал мне руку. Несколько человек, заинтересованные нашим разговором, подошли поближе. Корецкий оглядел опустевший зал и что-то сказал аккомпаниатору. Тот пожал плечами.
— Пожалуй, я сыграю вам кое-что из программы того концерта, раз уж вы тогда не сумели меня послушать. И только сольные вещи, у нас нет нот для аккомпанемента.
Я уселся на прежнее место, рядом сел аккомпаниатор. Все оставшиеся слушатели заняли два ряда. Корецкий сыграл «Цыганские напевы» Сарасате, кусочек из баховской Чаконы, две скрипичные арии — Генделя и Глюка. Я слушал закрыв глаза. Великая музыка в лагерном клубе хватала за душу еще сильней, чем в нарядных концертных залах. Корецкий опустил скрипку и сказал:
— Простите, больше не могу. Наш паек не восполняет затраты даже физической энергии, не говорю уже о нервной. Окрепну после этапа, буду играть больше. Спасибо всем, что так слушали меня!
Он благодарил нас, мы благодарили его. Я вышел из клуба и стал бродить по опустевшему лагерю. Музыка опьянила меня сильней, чем вино, она расковывала душу, а не тело. Я подходил к нашему семнадцатому бараку и возвращался к запертому клубу. Из кухни возле него тянуло запахом завтрашней утренней баланды, я два раза прошел мимо раздаточного окна, непроиз- вольно втягивая в себя малопитательный аромат. Близость кухни мешала мысленно воспроизводить услышанные мелодии. Я рассердился на себя за то, что низменные потребности тела не корреспондируют высоким наслаждениям души, и пошел в барак.
Прохоров свесил голову с верхних нар.
— Ну как, Серега, концерт?
— Отличный. Можешь пожалеть, что не пошел.
— Жалею только о том, что раздатчик не налил второй миски супа. Слышал недавно лагерное изречение: одной пайки мало, а двух не хватает. Точно по мне.
Его жалобы вдохновили меня на ослепительную идею.
— А трех паек хватило бы, Саша? Могу предложить.
Он даже вздохнул, до того несбыточны были мои обещания.
— Не уверен, что хватит, но попробовать надо бы. Помнишь, как учили вузовские диаматчики: критерием истины является практика. Особенно в лагере — очень уж философское это учреждение.
— Тогда слезай, бери бак — и пошли за тремя порциями баланды для каждого.
— Он даже не пошевелился.
— Не трепись! Сам трепло, но такого…
— И все-таки послушай.
И я рассказал, что, проходя мимо столовой, почуял дух еще не полностью розданной сегодняшней баланды. Бригады на ночные работы не выводят, организованных раздач больше не будет. Что поварам делать с остатками варева? Сами едят, друзей угощают… Почему бы нам не выпросить немного и для себя? Могут шугануть, да ведь попытка не пытка.
Прохоров проворно соскочил с нар и схватил бачок.
— Пошли, Сергей. Условия такие: я несу бак, ты выпрашиваешь баланду. Тискать романы и раскидывать чернуху, выражаясь по-лагерному, ты мастер. Так вот: сегодня ты должен превзойти самого себя — в смысле переплюнуть любого оратора.
— Будь спокоен. Пламенные проповеди епископа Иоанна Хризостома, прозванного Златоустом, покажутся невнятным мемеканьем рядом с моей речью к поварам.
Но вся заранее расхваленная моя речь свелась к двум умоляющим фразам. Прохоров взметнул пустой бачок на раздаточный столик, из окна выглянул упитанный поварюга — щеки шире плеч, а я, смешавшись, пробормотал:
— Кореш, будь человеком. Нам бы остатку, понял…
Повар вытаращился на меня и издевательски ухмыльнулся. Видимо, еще не было случая, чтобы Уксус Помидорычи из «пятьдесят восьмой» осмеливались просить добавки. Он взял бачок, кликнул помощника и пошел с ним к котлам. Спустя минут пять — наливали в бак литровыми черпаками — оба они единым махом водрузили на столик наполненную доверху посуду. Повар со смешком снабдил меня ценным наставлением:
— Тащи, доходяга. И не обварись, суп горячий.
Я поманил скрывавшегося в тени Прохорова.
— По условию — носка твоя.
Но он не сумел даже снять трехведерный бак со стола. Вдвоем мы все же стащили его на землю, не пролив и капли драгоценного варева. Вцепившись в ручки бака, мы потащили добычу в барак. Но руки долго не выдерживали, мы менялись местами. Это удлиняло отрезок пути без остановок не больше, чем на десяток метров. Потом Прохоров предложил тащить в четыре руки. Стало легче держать бак, зато трудней — двигаться: идти приходилось боком. На полдороги, у каменной уборной, солидного домика с обогревом и крепкой крышей — сконструировали для дикой пурги и тяжкоградусных морозов, — я попросил передыха.
— Отлично! Пойду облегчусь, — сказал Прохоров и направился к уборной. Но его остановил парень из «своих в доску».
— Парочка заняла теплое местечко, так он сказал, — объяснил Прохоров.
Мы с минуту отдыхали, потом снова взялись за ручки. Из уборной вышли мужчина и женщина, к ним присоединился охранявший любовное свидание — все трое удалились к другому краю лагеря, там было несколько бараков для бытовиков и блатных.
— Мать-натура в любом месте берет свое! — Прохоров засмеялся. — Теперь так, Сергей, через каждые сто шагов остановка на три минуты. Шаги считаешь ты, ты кончал физмат, а я лишь электрик.
— Электрик без математики — ноль без палочки, — возразил я, но стал считать шаги.
Втащив ношу в барак, мы поставили бачок на длинную скамью, протянувшуюся вдоль стола, и изнеможденно повалились на нее по обе его стороны: так вымотались, что не было сил сразу хвататься за ложки. Барак мощно спал, наполняя воздух храпом, сонным бормотанием и разнообразными испарениями. Я предложил будить всех и каждому выдавать по миске супа. Прохоров рассердился.
— Слишком жирно — всем по миске. И не подумаю подкармливать тех, кто обзавелся деньгами, жрет провизию из ларька, а с нами и в долг не поделится. Будим только хороших людей и настоящих доходяг. И не всех разом, а по паре, чтобы без толкотни и шума. Первая очередь — наша с тобой. Работаем!
Мы принялись выхлебывать бак. Пшенный суп был вкусен и густ, в нем попадались прожилки мяса. Но когда, впихнув в себя порции четыре варева, мы отвалились от бака, уровень в нем понизился всего лишь на три-четыре сантиметра.
— Не могу больше, — огорченно пробормотал Прохоров. — Погляди: брюхо как барабан, не то что ложкой — кулаком больше не впихнуть.
Я отозвался горестно-веселым куплетом, еще с великих голодух 1921-го и 1932 годов засевшим у меня в мозгу:
Что нам дудка, что нам бубен?
Мы на брюхе играть будем.
Брюхо лопнет — наплевать!
Под рубахой не видать.
— Я бужу Альшица, ты Александра Ивановича, — сказал Прохоров.
Старик Эйсмонт, услышав о неожиданном угощении, поднялся сразу, Альшиц сперва послал Прохорова к нехорошей матери — за то, что не дал досмотреть радужного сна, но, втянув ноздрями запах супа, тоже вскочил — даже в самых радостных сновидениях дополнительных порций еды не выдавали. Эйсмонт похлебал с полмиски и воротился на нары. Альшиц наслаждался еще дольше, чем мы с Сашей Прохоровым. Затем наступила очередь Хандомирова и Анучина, после них разбудили бригадира Потапова и бывшего экономиста Яна Ходзинского, эта пара гляделась у бака эффектней всех: рослый Потапов, не вставая со скамьи, загребал суп ложкой как лопатой, а маленький Ходзинский приподнимался на цыпочки, чтобы зачерпнуть погубже и погуще. Пиршество в бараке продолжалось до середины ночи, но мы с Прохоровым этого уже не видели. Обессиленные от сытости, мы провалились в сон, когда над баком трудилась четвертая пара соседей.
…Рассказ мой будет очень неполон, если не расскажу о нескольких встречах с Прохоровым, после того как мы — надеюсь, навек — распростились с лагерем. В 1955 году решением Верховного суда СССР нас обоих реабилитировали. Прохоров испытал еще одну радость, мне, беспартийному, неведомую, — его восстановили в партии со всем доарестным стажем. Он жил у сестры в Гендриковском переулке, в доме, где некогда обитали Брики и Маяковский. Там уже был тогда музей Маяковского.
— Срочно ко мне, встретимся на Таганке, — позвонил мне Прохоров. Я тоже тогда жил в Москве, у родственников.
У станции метро на Таганке Прохоров рассказал мне о своей радости и объявил, что ее надо отметить, душа жаждет зелени, которой нам так не хватало на Севере, а также хорошего шашлыка, отменного вина и небольшого хулиганства — из тех, которые не заслуживают внимания милиции. Я предложил поехать в парк культуры и отдыха: зелени там хватит на долгую прогулку, а шашлыков и вина в ресторане — на любые культурные запросы. Что же до хулиганства, то выбор я предоставляю ему самому.
Мы спустились в метро. На середине эскалатора Прохоров, скромно стоявший на ступеньке, вдруг издал дикий индийский клич и мгновенно принял прежний скромный вид. На нас обернулись все находившиеся на эскалаторе. Боюсь, автором отчаянного вопля пассажиры посчитали меня — я неудержимо хохотал, а с лица Прохорова не сходила постная благостность, почти святость.
Мы поднялись наверх на Октябрьской площади. Прохоров вдруг затосковал. Воинственного клича в метро ему показалось мало. Ликующая душа требовала чего-то большего. Он пристал ко мне: что делать? Я рассердился. Меня затолкали прохожие, ринувшиеся на зеленый свет через площадь. В те годы на Октябрьской не существовало подземных переходов, все таксисты Октябрьскую, как, впрочем, и Таганку, дружно именовали «Площадью терпения», а пешеходы столь же дружно кляли. Посередине площади, на поставленном для него бетонном возвышении милиционер в белых перчатках лихо командовал пятью потоками машин, старавшимися вырваться на площадь с пяти вливавшихся в нее улиц.