— Возвращайтесь на свои общие работы, раз вам не улыбается в опытном цехе, — сказал он. — Со своей стороны — обещаю, что при встрече доложу о вас начальнику строительства. Возможно, он создаст специальную группу по проектированию коксохима.
Когда мы вышли из кабинета, я с возмущением сказал Альшицу:
— Мирон Исаакович, вы — полоумный! Пока создадут вашу проектную группу, вы трижды окочуритесь в котловане. Вы сами говорили, что больше недели не протянете.
Он высокомерно посмотрел на меня.
— Никто не гарантирован от временного упадка духа, мало ли что говорят в такие минуты! Между прочим, котлован не так пугает меня, как вы думаете. Человек постепенно привыкает к любой работе. Самые трудные дни уже позади.
— Самые трудные дни впереди! — настаивал я. — Надвигается зима. Разве не лучше пересидеть зиму в тепле? Через несколько месяцев вы спокойно пошли бы проектировать свой коксохим.
— Нет, не лучше. Одна мысль о том, что у них теряет силы на общих работах специалист-коксохимик, заставит их поторопиться с организацией проектной группы. Ради этого стоит потерпеть и дождь, и холод, и даже штрафной паек. Вы не согласны со мной? Тогда еще одно соображение: я равнодушен к юбкам — в противоположность вам. В опытном цехе для меня нет ничего притягательного.
Я молчал. Альшиц насмешливо добавил:
— Между прочим, вы не заметили, какие у нее крупные, пожелтевшие от курения зубы?
— Нет, — сказал я, разъяренный. — К зубам я не присматривался. Зато я видел ее красные губы, припухшие, как у Афродиты Книдской! Стоит отдать полжизни, чтобы вволю нацеловаться с такими губами!
Снаружи шел муторный ледяной дождь. Недавняя водяная взвесь, напитавшая воздух, сменилась настоящим ливнем вроде того, что был утром. Товарищи мои заторопились обратно на площадку Металлургстроя, чуть не падая от спешки, хотя и там не было защиты от дождя. Я заскользил по грязи дальше в тундру. Недалеко от Малого завода разместилась Малая обогатительная фабрика, деревянное здание, в котором размалывали и обогащали местную руду. Где-то около нее трудился Анучин. Я хотел поделиться с ним стихами, порадовать его, что с общими работами для меня покончено. Мы с ним все больше сдруживались. Этот немолодой учитель литературы, ровесник века, сам писал стихи, я многие из них знал наизусть. Кроме того, он скромно признавался, что был знаком с Есениным, какое-то время они даже приятельствовали — не на одного меня это производило сильное впечатление.
Выбравшись к фабрике, я обошел ее кругом. Во многих местах под дождем валялись деревянные тачки, дощатые трапы показывали, куда вывозится вынутая земля. Никого не было видно ни перед зданием, ни внутри.
Я уже собирался возвращаться назад, когда меня окликнул усталый голос Анучина:
— Сережа, идите сюда. Я под тачкой.
Только сейчас я понял, что под некоторыми тачками прикорнули люди. Примитивное убежище от ветра не защищало, но крыша над головой была. Анучин вытянул под дождь ноги, чтобы дать мне уголок. Тачку опрокинули на сравнительно чистых, хоть и мокрых, как и все в этом мокром тундровом мире, досках, можно было даже полежать на них, как на нарах. Я сумел засунуть под тачку голову, мне и этого хватило — одежда уже не могла промокнуть больше.
— Вот так мы и живем, — печально сказал Анучин. — Прораб и бригадир убрались от дождя подальше, а мы решили немного пофилонить. Кстати, вы знаете, что это такое — филонить?
— Знаю, — сказал я. — Примерно то же самое, что волынить или отлынивать. Еще можно кантоваться — значение то же.
— Да, верно… Никогда не думал, что будет время, когда мне захочется уклониться от работы! Как странно идет наша жизнь. У вас что-нибудь новое?
— Две новости. Я написал стихи.
— Читайте! — предложил Анучин, оживляясь. — Я люблю хорошие стихи, Сережа.
Я не был уверен, что мои стихи хороши. Оживление Анучина быстро погасло, он слушал вежливо и сдержанно. Он по натуре не мог говорить людям пакости. Если требовалось кого-нибудь обругать, он огорчался больше, чем тот, кому доставалось. Я видел, что он никак не наберется духу, чтобы заговорить. Мне стало жаль его.
— Я и сам знаю, что это не Пушкин и не Блок, — приободрил я Анучина.
— Нет, почему же? — промямлил он. — В общем, стихи средние, скорей даже очень средние, Сережа… Да. Но хорошо, что вы их написали. Как говорил Маяковский, выржали душу… Между прочим, треугольник рифм «розы/слезы/березы» уже и при Пушкине был выброшен из поэтической геометрии за невозможностью дальнейшего использования…
Меня обидел его отзыв. Все же мои стихи были не хуже, чем его собственные. Втайне я был уверен, что даже лучше. Я сказал:
— Если вам не нравятся эти стихи, прочту другие. Написал вчера.
— Читайте, — сказал Анучин без энтузиазма.
Я стал читать:
В невылазной грязи телеги тонут,
Из вязкой глины не извлечь кирки,
Прорабы не командуют, а стонут,
И пайки сверх возможного легки.
В бараке вонь, и гам, и мат. В газете
Висит таблица вынутых кубов.
И парочка блатных творит в клозете
Трусливую, нечистую любовь…
— Это уже лучше, — одобрил он. — Натуралистическая картина в стиле Саши Черного. Интересный был человек, я его знал. Правда, в его время до лагерного реализма художественная литература не поднялась. Так что у вас за вторая радость, Сережа?
Я рассказал о вызове к Харину и о том, что скоро распрощаюсь с общими работами. Я восторженно описывал опытный цех, новую для меня профессию металлурга-исследователя. Анучин недоверчиво посмотрел на меня и покачал головой.
— Вы что-то скрываете. Вряд ли вас так уж увлекла профессия металлурга. Новых специальностей обычно побаиваются, особенно в нашем положении, когда каждый промах объявляется вредительством. И потом — я никогда не замечал, чтобы вы особенно тяготились общими работами.
Меня обидело, что он не порадовался неожиданному повороту моей жизни.
— По-вашему, я восхищен, что копаю котлованы?
— Нет, вы не восхищены, но и не подавлены. Уверен, что вам немного нравится, что пришлось нюхнуть и такого пороха. Вы вообще из тех, кто умеет радоваться жизни. И не надо скрывать, Сережа, я ведь знаю, что случилось что-то еще.
Тогда я признался, что видел поразительную женщину, красивую и нарядную, изящную и умную. Я не сомневался, что она умница: женщина с такими великолепными глазами, с такой тонкой талией не могла не быть умной. А что она красива, я видел собственными глазами. Она инженер, руководитель исследовательского цеха — разве это не доказывает ее необыкновенности? Женщина-металлург — это не кот начихал! И какие у нее фокусные туфли, черт побери, какими она напоена духами!
Анучин ласково улыбался, скрывая ладонью зевоту. Из всех человеческих страстей он раньше других потерял в тюрьме стремление к женщине. Женщина оставалась темой для разговоров, но не поводом для мук. Вечная наша овсовая каша мало способствовала кипению нежных эмоций. Умный мужчина привлекал Анучина больше, чем красивая женщина.
Все же он и тут не захотел меня огорчать.
— Да, конечно, красивые туфли, — сказал он. — И особенно духи, я понимаю! Но как она прошла по нашей грязи, не испортив туфель и не запачкав платья? Наверное, переодевалась на заводе, как вы думаете? О, это настоящая женщина, раз она потащила свои наряды на руках в тундру, такой стоит увлечься.
— И мне так кажется, — сказал я, обрадованный. — Но я, конечно, и не собираюсь ею увлекаться, у меня нет никаких шансов на взаимность. Заключенный, почти раб, и она — потомственная вольняшка, мой начальник!
— Не вешайте носа, — посоветовал он. — Смелость города берет. Римские императрицы приближали к себе рабов. Начальник цеха — это все же пониже, чем императрица, не правда ли? Вам еще и тридцати нет, у вас крепкие руки и хорошо подвешенный язык — пустите в ход эти бесценные богатства…
От конторы строительства донеслись удары лома о рельс — сигнал окончания рабочего дня.
Мы вылезли из-под тачки. Анучин взял меня под руку, как перед тем Альшиц. Мы направились к вахте, где бригады строились на выход.
Дождь затихал, превращаясь в прежнюю пронзительную мокрядь. Тучи летели так низко, что края их временами задевали за наши головы. Я любовался странной картиной: пики попадавшихся нам изредка лиственниц часто пропадали в сплошном тумане, а ниже все было отчетливо видно на километры. Этот придавленный грозным, молчаливо кипящим, уносящимся куда-то вдаль небом тундровый мир был до слез темен и скорбен. В его униженности и унылости была своеобразная красота. Я с наслаждением топтал, вслушивался во всхлипы под моими ногами.
Недалеко от вахты к нам подошел Липский. Анучин извинился и побрел отыскивать свою пятерку. Липский дрожал от холода в насквозь промокшем бушлате. Он сунул руки в рукава, жалко согнулся. Нам надо было проторчать на ветру не менее часа, пока мы доберемся к воротам. Мимо нас прошли два человека, закутанные в одеяла, как в плащи. Липский с завистью смотрел им вслед.
— Додумались все же!.. Завтра и я попробую. Одеяло легко пронести под пальто, а потом — вытащить и накрыться. Удивительно удобно! Как по-вашему?
Я не ответил. Я думал о новом месте работы и о прекрасной женщине, моей будущей начальнице. Около нас собиралась толпа — молчаливые, озябшие, скорбные люди. Липский тронул меня за руку, чтобы вывести из задумчивости.
— Сергей Александрович, займемся делом, — сказал он. — Мы разобрали с вами новые теории времени и энергии. Перейдем теперь к пространству и тяготению.
Мишка Король и я
В начале октября меня перевели из второго лаготделения в первое. Во втором жили строители: землекопы и проектировщики. В первом — производственники: рабочие Малого завода, шахтеры и рудари. Я был теперь производственником — инженером опытного цеха.
Я остро ощущал утрату старого жилья, даже по родному дому так не тоскуют, как я первые дни тосковал по второму лаготделению. Там, в этом вечно голодном втором, где ложки облизывались насухо, а хлеб подъедался до крох, было сравнительно аккуратно и чисто, интересно и культурно. Там обитала интеллигенция, там был интеллигентный быт. В клубе скрипач Корецкий играл Равеля и Паганини, Сарасате и Баха, Алябьева и Де Фалья. В бараке можно было сразиться в шахматы с проектировщиком Габовичем — любому его противнику был гарантирован быстрый мат. На нарах беседовали Потапов и Эйсмонт, Прохоров и Альшиц, Хандомиров и Ходзинский. Когда дождь не слишком свирепствовал, я часами прогуливался по зоне с Анучиным, мы спорили о философии Лейбница и Шпенгауэра,